Я оглянулся и увидел на его лице улыбку, но почти немедленно он покраснел, похоже, смутившись.
— Но хватит обо мне, мистер Хартрайт, — сказал он, внезапно снова срываясь с места. — У меня сегодня вечером лекция, поэтому мне придется уйти в четыре. Так скажите мне, как продвигается ваше великое начинание?
— Оно едва сдвинулось, — сказал я. — Но я поговорил с несколькими знакомыми Тернера.
— Вот как, — сказал он. — И с кем же?
Я назвал имена. Он никак не ответил, так что я продолжил:
— А моя сестра посетила его экономку.
— Ах да, добрая миссис Бут, — пробормотал он. — Разъяснила она тайну или добавила тумана?
По его внимательному быстрому взгляду я понял, что это какое-то испытание, и его хорошее мнение обо мне зависит от того, дам ли я правильный ответ; но поскольку я не знал, какой ответ правильный, то беспомощно сказал:
— Я не знаю.
Он не ответил, только кивнул и, остановившись у зеленой калитки в стене, вывел меня в огород. Вокруг периметра шла мягкая травянистая тропа, окаймленная фруктовыми деревьями и розовыми кустами, а кое-где и скамейками с деревянными сиденьями.
— Покой, — сказал он, оглядываясь. — И последние благословенные лучи солнца.
Мы сидели на скамье под кустом ползучих роз, который был до сих пор усыпан цветами. Раскин молча смотрел на два яблочных дерева у противоположной стены, будто собираясь с мыслями. Наконец он сказал:
— Вы ведь знаете, что вы не один, мистер Хартрайт? Что в этом винограднике уже работает другой?
— Вы о мистере Торнбери? — сказал я.
Он кивнул.
— Позвольте спросить, почему вы уверены, что лучше подходите для этого дела?
Это был вопрос деликатный, и я поколебался, прежде чем ответить.
— Ко мне обратился друг Тернера, который питает некоторое доверие ко мне и никакого, к сожалению, — к мистеру Торнбери.
— Могу я спросить, какой именно друг?
— Боюсь, этого я вам сказать не могу.
— Понятно. — Он постучал пальцами, кивая, будто отбивал ритм мелодии, звучавшей у него в голове.
Я выбирал слова осторожно, но не мог не чувствовать, что даже для моего слуха они звучали слабо и неубедительно. Поэтому я не был особенно удивлен, когда он продолжил:
— Иногда, мистер Хартрайт, мы обманываемся или позволяем другим внушать нам обманное убеждение, что мы способны на некое великое дело, которое нам не по силам. Я говорю это как друг и знаю по собственному опыту. Я считал Тернера своим учителем. Я почитал его. Я лично знал его в последние десять лет его жизни. Большую часть этого времени и потом, когда он умер, я не думал почти ни о чем, кроме него и его работы. И все же мне теперь кажется, что я его совсем не знал.
Чтобы не показаться глупцом, я промолчал. Он вытянул руку и коснулся белой розы, свисавшей над его плечом. Капля влаги сорвалась с лепестка, на котором притаилась, и скатилась по пальцу.
— Возможно, вы знаете, мистер Хартрайт, что первый том «Современных художников» был задуман как защита Тернера от его критиков. Это была, как я прекрасно понимаю, юношеская попытка, порыв, вызванный заблуждениями молодости. Книга имела некоторый успех, но она, как мне кажется, не дала Тернеру ни капли удовлетворения. Как бы холодно и одиноко ему ни было, моя поддержка его не согрела. Прошло полтора года, прежде чем он впервые упомянул при мне книгу; и тогда он все-таки поблагодарил меня по-своему — как-то вечером пригласил к себе после обеда и угостил стаканчиком шерри в подвальной комнате, холодной, как могила, которую освещала одна сальная свеча. Но он никогда не скрывал, что, хотя я считал его, как считаю и сейчас, величайшим пейзажистом в истории мира, я все же не уловил значение и цель его работы. Боюсь, он был прав.
В огороде появился тощий седой человек в белой рубашке, толкавший перед собой тележку. Увидев нас, он остановился и снял свою подъеденную молью войлочную шляпу.
— Добрый день, Пирс, — сказал Раскин.
— Доброе утро, сэр.
— Пожалуйста, не обращайте внимания на нас с мистером Хартрайтом, — сказал Раскин, и тот продолжил свой путь. Раскин снова повернулся ко мне.
— Но я так мало видел… — Он покачал головой. — Это я обнаружил только прошлой зимой, когда взялся за каталогизацию его рисунков и набросков — которые, как и следовало ожидать в Англии, хранились в пыли и плесени в подвале музея Саут-Кенсингтон.