Внутри меня возникла электрическая волна возбуждения и добежала, покалывая, до кончиков моих пальцев.
— Что вы обнаружили? — спросил я.
Он вздохнул.
— Я обнаружил такой пессимизм, мистер Хартрайт. И такое мужество! — Он внезапно развернулся и поднес розу к самому моему лицу: — Тернер видел цветок во всей его красе более истинным глазом, чем любой другой из живущих. И в то же время, — он погрузил палец в лепестки, раздвигая их, — он видел червоточину внутри и не уклонялся от нее. Посмотрите повнимательнее на любую его картину, и в самом сердце ее вы увидите темный ключ.
Что-то в его тоне, когда он это сказал — зловещая дрожь в голосе, печальные, как у охотничьего пса, глаза, — вызвало у меня желание рассмеяться. Однако я победил это желание и спросил:
— Ключ к чему?
Он не ответил, только важно поднял палец и бросил на меня суровый сожалеющий взгляд, будто учитель, поправляющий на редкость тупого ученика, который снова не понял чего-то очень простого.
Я постарался не выдать раздражения.
— Вы говорите о каких-то конкретных работах?
— Их больше девятнадцати тысяч, — сказал он. — Вы должны сами увидеть их. Я могу дать вам записку.
— Спасибо.
— И вот лучший совет, который я могу вам дать: если вы надеетесь познать Тернера, надо погрузиться в его работы.
— Но что насчет него самого? — настаивал я. — Его характера? Его вкусов? Его привычек?
Ответ последовал не сразу. Он поднял руку и подозвал садовника, который как раз проходил мимо с нагруженной тачкой:
— Пирс!
— Да, сэр? — сказал тот, останавливаясь и щурясь в нашу сторону.
— Пойдите в дом и попросите Кроули найти автопортрет Тернера, и…
— Прошу прощения, сэр, найти что?
— Автопортрет Тернера, — повторил Раскин (слегка раздраженно, как мне показалось). — И принести его сюда.
— Да, сэр.
— Так что вы говорили? — спросил Раскин, когда тот ушел, а потом, прежде чем я успел заговорить, продолжил: — Ах да, его характер. Ну что ж, все, что я могу сделать для вас, — это то, что я сделал для мистера Торнбери, а именно — назвать основные, по моему мнению, его качества.
— Это бы мне очень помогло, — сказал я.
Он глубоко вздохнул, а потом, глядя вперед, будто слова были написаны перед ним на каком-то невидимом щите, медленно произнес:
— Честность. Щедрость. Нежность. Чувственность. Упрямство. Раздражительность. Неверность. — Он повернулся ко мне. — И никогда не забывайте, что он жил и умер один и без надежды, уверенный, что никто не поймет ни его самого, ни его мощи.
«Ну и что мне с этим делать?» — подумал я.
— Простите меня, — сказал Раскин серьезно. — Я опять выражаюсь слишком загадочно? Боюсь, это мой вечный недостаток. И что хуже всего, я иногда грешу противоположным, — он внезапно рассмеялся, — и свожу друзей с ума болтливостью.
На лице его снова отразилась мальчишеская искренность, и я подумал, что никогда еще не слышал, чтобы человек так часто и эмоционально говорил о своих недостатках. Но, глядя в его прозрачно блестящие глаза, я внезапно понял, почему это столько же тревожило меня, сколько обезоруживало: под верхним слоем открытости и тепла лежало змеиное хладнокровие, напоминавшее, как ни странно, арктические земли, чья поверхность летом тает, но почва под ней замерзла навеки.
— Признаюсь, — сказал я, — я довольно-таки смущен.
— Простите, если это моя вина, — отвечал он. — Я просто хотел указать пустыни, которые вам придется пересечь, и пики, на которые придется подняться на вашем великом пути.
— Боюсь, — сказал я, улыбаясь и стараясь перевести все в шутку, — вы считаете, что дело мне не по плечу и я паду на пути.
Он не поспешил успокоить меня, как я, признаюсь, ожидал, а снова устремил взгляд вдаль, постукивая пальцами по колену. Через несколько секунд он наклонился вперед и слегка коснулся моей руки.
— Думаю, будет лучше всего, — сказал он, — если вы продолжите свои исследования и повидаетесь со мной еще раз позже. Возможно, тогда мои слова покажутся вам более понятными.
Он говорил с такой невыразимой снисходительностью, что я ощетинился и не смог полностью скрыть следы раздражения, когда спросил:
— И как вы предлагаете мне тем временем действовать?