Подняв голову, я увидел человека, спускающегося по лестнице. Сначала он показался невероятно высоким, но когда спустился в вестибюль и встал вровень со мной, я увидел, что он просто очень худ, а длинный узкий голубой сюртук облегает его тонкую фигуру и подчеркивает все ее вертикальные линии. Он был примерно моего возраста или чуть старше, с румяной кожей, густыми светлыми волосами и бакенбардами и нависшими бровями. Было что-то кокетливое и даже женственное в том, как он двигался, и в том, с каким явным старанием он уложил часовую цепочку и завязал галстук; но этому противоречили его острый нос и глубоко посаженные голубые глаза, которые придавали ему встревоженный и недовольный вид зверя, потревоженного в своем логове.
— Как я рад вас видеть, — сказал он, беря обе мои руки в свои.
Я заметил, что его нижняя губа слегка изуродована, но улыбка более чем смягчала это впечатление, за секунду превращая его лицо из раздраженного в приветливое. Он повернулся к старикам и вежливо сказал:
— Папа, мама, это мистер Хартрайт. Он пришел поговорить о Тернере.
Я, конечно, слышал о сложностях в его браке, но все равно не мог понять, как в зрелом возрасте, на пике своей славы, он отказался от роли мужа и вернулся к роли сына. Я вспомнил то, что Дэвенант рассказал мне о Тернере и его отце, и то, что Мэриан узнала от миссис Бут, и задумался, не является ли неспособность к нормальной семейной жизни признаком гения.
— Как поживаете? — спросил старик. Когда он и его жена неловко подошли, чтобы пожать мою руку, я наконец понял, что означает странная смесь их гордости и почтительности, и внезапно почувствовал себя школьником, приглашенным в гости к талантливому, но излишне чувствительному товарищу.
— Не согласитесь ли прогуляться со мной по саду, мистер Хартрайт? — сказал Раскин. — Я все утро был в гуще боя, и дым застит мне глаза, а грохот пушек не дает думать.
Не дожидаясь ответа, он поспешно вывел меня в переднюю дверь, будто старался сбежать прежде, чем родители ему запретят.
— Что за бой, если я могу поинтересоваться? — спросил я, когда мы выходили к дорожке у крыльца. — Новая критическая статья?
— Я пытаюсь закончить последний том «Современных художников», — сказал он. — Но, к сожалению, я пришел к печальному выводу, что вся моя критическая и историческая работа до сего дня не имеет практически никакой ценности.
— Ну, право же… — сказал я.
— Мысль грустная, — отозвался он, — особенно для тех, кто, как я, посвятил свою жизнь одной теме. Но когда я оглядываюсь и вижу весь груз безмолвных бед нашего мира, и понимаю, насколько малую его часть я сумел поднять своими рассуждениями о Веронезе, о Тернере и готике… — он покачал головой.
— Но «Современные художники», — сказал я, — для многих стали источником знаний и доставили удовольствие тысячам людей. Миллионам. — Признаюсь, мне стало слегка стыдно при мысли, насколько ничтожную часть его работ прочитал я сам, но этот стыд не смог помешать мне прибавить: — Включая и меня.
— Очень мило с вашей стороны пытаться меня утешить, мистер Хартрайт, — сказал он и, остановившись, устремил на меня пронзительный взгляд. — Но, вы уж простите, вы не производите впечатление бедствующего человека. Во всяком случае, в том смысле, который я имею в виду. Когда я говорю о бедах, я имею в виду бессчетные массы страдающих людей, которые окружают нас, которых мы видим — и в то же время не видим — каждый день и которых все наши идеи и заботы почти никак не касаются.
Мы обошли дом, и он наклонил голову, чтобы войти в темный тоннель, остро пахнущий влажными листьями, который образовывали прижавшиеся к стене густые старые кусты лавра.
— И именно поэтому, — сказал он, и в тесном пространстве его слова позвучали приглушенно, — я начал обращать внимание на вопросы политической экономии.
Должен признаться, что я был удивлен и, в общем-то, польщен его откровенностью, но, когда я следовал за его сутулой фигурой сквозь полумрак, к чувству благодарности примешивалось легкое отвращение — хотя в тот момент я не смог бы объяснить его.
— Конечно, вы можете сказать, что мне самому не на что жаловаться, — сказал он с усмешкой, когда мы вышли из-за дома. Он вяло махнул рукой в сторону газона перед домом, где росли деревья, а переплетающиеся дорожки уходили прочь от нас, и в сторону сада, огородов и ряда сельскохозяйственных зданий за ними. — Собственное молоко и свиньи, — сказал он, — и персики из теплиц, и луга для лошадей. Все, что может понадобиться смертному, кроме реки и гор.