Игра с тенью - страница 166

Шрифт
Интервал

стр.

Я чувствую, что вот-вот потеряю сознание. И падаю на стул. Раскин, казалось, этого не замечает.

— Вероятно, то же самое можно сказать о любом из нас. Надеюсь, и обо мне. Однако любого из нас можно представить чем-то вроде гобелена, и нити, из которых этот гобелен соткан: честность, бесчестие, ум, тупость, — отчетливо видны. А в случае Тернера сама ткань смята, скручена, разодрана. Рассматривая одну нить, вы никогда не поймете, составляет она неотъемлемую часть целого либо появилась из-за случайной прихоти ткача. Или же такая нить — ложный намек, намеренно вплетенный в ткань, дабы озадачить вас и запутать.

Он замолкает. Рассматривает свои пальцы. Брезгливо стряхивает с них известковую пыль.

— Вам известны, конечно, заблуждения надежды?

Диковатое, но достаточно понятное выражение.

— Если я и не был знаком с ними раньше, то в последние месяцы вынужден был познакомиться.

Раскин не может удержаться от улыбки.

— Я не имел в виду ваш личный опыт, мистер Раскин, но magnum opus Тернера.

— «Заблуждения надежды»?

Он кивает.

— Вы не слышали об этом творении?

— Нет.

Он поднимает густую бровь. Очевидно, в его мнении я падаю еще ниже, если подобное возможно. Он закрывает глаза, припоминая что-то, и возглашает:

— Чуть не сгубило поход
Вероломство союзных салассов
Вновь с Ганнибалом они,
Чуя поживу.[15]

— Это первые строчки надписи на полотне тысяча восемьсот двенадцатого года — «Ганнибал, переходящий Альпы». Безусловно, Тернер и раньше подписывал свои картины стихами, но выбирал обычно стихи других поэтов, хотя часто цитировал их неправильно или совсем искажал. А здесь имеется подпись: «Рукописное. Заблуждения надежды». И она стала появляться на его полотнах опять и опять, каждый раз — под новыми стихами. Какое же напрашивается объяснение?

Мои мысли блуждают слишком далеко, и я не сразу нахожу ответ.

Раскин повторяет:

— И каков же смысл?

— Ну… у Тернера… Тернер написал поэму. Он не опубликовал ее. И выбирал из нее отрывки, которые годились для подписей.

— Точно. Тернер, несомненно, знал, что создастся такое впечатление. И все-таки — это неправда.

— Поэмы не было?

— Не было как единого целого. Когда требовалось, Тернер всего лишь составлял строчки или заимствовал их у других писателей. Этот ложный след, вы согласны?

Раскин поднимает палец и ведет им по незримому полотну.

— Всплеск цвета здесь — и здесь тоже — и вам кажется, что они нанесены одним и тем же длинным мазком, но это не так. Иллюзия.

Я едва нахожу в себе силы спросить:

— В таком случае, ничему нельзя доверять?

Раскин пожимает плечами и вглядывается в меня с любопытством, словно впервые увидел. Потом произносит:

— Чем вы встревожены, мистер Хартрайт?

И я рассказываю. Рассказываю о Фэрранте и Харгривсе; о нашем обеде на Фицрой-сквер и о моем последующем похищении — о Люси, о капюшоне, о веревках. Я рассказываю ему о Тревисе, о записной книжке Мэриан и о моих растущих подозрениях по поводу Истлейков (тут Раскин не может сдержать холодной улыбки). И о встрече с Симпсоном, и о том, что я не уверен, не приснился ли он мне; и о сеансе у миссис Маст. Я не знаю, чему верить, говорю я Раскину.

Впрочем, не желая выглядеть до конца экстравагантным, я не упоминаю о посещении двух проституток.

Кажется, Раскин даже не удивлен. Он кивает и молча на меня смотрит.

А я ощущаю облегчение, ибо рассказал очень много и не был остановлен, опровергнут или осмеян. Впрочем, груз того, что не сказано, продолжает терзать мои внутренности, как крошечный горячий уголек.

Боже, если бы освободиться и от этого! Поведать все до конца, признаться: я обнаружил в себе тьму и страх, о существовании которых даже не подозревал. И не слышать протестов в ответ — какое облегчение! Лишь такого облегчения я жажду.

Но оно недосягаемо. Даже сейчас, выводя эти строки, я знаю это.

О Боже.

Писать. Писать. Записывать.

Раскин встает. Он осматривает ящики у стен, находит нужный и осторожно достает его. Потом приносит к столу и, порывшись в кармане в поисках ключа, отпирает.

— Им двигали, несомненно, глубокие, греховные страсти и заблуждения, — говорит Раскин, — и, пожалуй, я не в силах понять их. Ясно лишь то, что все они — плод безверия и отчаяния. Ибо наш век — век отчаяния; век, чье разъедающее влияние одинаково пагубно и для величайших, и для простых умов.


стр.

Похожие книги