— Тебе нехорошо? — спросила я.
Он покачал головой. В этот момент на его щеку упал свет, и я заметила, что синяк ужасно вспух.
— О нет, тебе плохо! Ты поранился! — вскричала я, машинально к нему придвинувшись.
Уолтер вновь покачал головой и выставил вперед руки, отодвигая меня. Вероятно, им руководила забота, поскольку от него исходил скверный запах, и он пытался оградить меня от вони, напоминавшей запах протухшей рыбы, которая клубилась вокруг него, будто туман, и до сих пор еще щекочет мои ноздри. Однако по тому, как он отстранился, и по холоду в его глазах можно было заключить: Уолтер защищает не меня, а себя.
Это, конечно, меня уязвило. И чем дальше, тем хуже — я внезапно осознала, что прикидываю, каково расстояние между мастерской и домом, и пытаюсь сообразить, услышит ли Дэвидсон мой крик и успеет ли прийти мне на помощь. За последние месяцы я уже привыкла не вполне доверять Уолтеру и сомневаться в его намерениях. Однако, находясь в его обществе, я всегда чувствовала себя в безопасности.
Чего же я опасалась теперь?
Я не в силах этого написать — не могу даже подумать.
Вероятно, мои чувства пришли в беспорядок из-за тревоги и недосыпания. Из-за целой ночи кошмарных фантазий.
Когда я отшатнулась, Уолтер тоже отодвинулся, а потом быстро встал перед полотном, которое я видела утром. Он наверняка хотел скрыть его от меня, но только привлек мое внимание, поскольку картина была слишком большой. Она не походила ни на одно из прежних творений Уолтера, — ничего от его обычной тщательности, изысканности и безусловного внимания к деталям. Казалось, краску небрежно набросали на полотно, где она застыла полосами и потеками, напоминавшими массивные сосульки, словно художник хотел всего лишь выдавить ее из тюбика и на этом остановился. Оставалось предположить, что Уолтер добивается «тернеровских эффектов», ибо в центре полотна располагалось красное зубчатое пятно, окруженное черным; но работе недоставало выверенности и блеска, свойственных технике Тернера. Красный цвет был недостаточно насыщенным, да и черный тоже; контуры перетекали друг в друга, обрисовывая невиданный объект со столь же невиданным эффектом.
Однако мне почему-то вспомнилось другое полотно. Другого стиля, на другую тему, но подобного грандиозного размера. И столь же странное.
И какое же это полотно?
И тут я вспомнила. Огромная картина несчастного Хейста, изображавшая короля Лира.
Моя реакция, скорее всего, не укрылась от Уолтера, потому что он прорычал: «Картина не закончена!» А потом, не давая мне возможности ответить, добавил:
— Чего ты хочешь?
Он говорил тоном, которым обращаются к непослушному ребенку, нарушившему запрет не тревожить отца ни при каких обстоятельствах.
— Я забыла свой ридикюль, — произнесла я поспешно. Это вполне соответствовало истине, хотя я только сейчас вспомнила о своей потере.
Уолтер указал кивком головы на стол, где по-прежнему лежал ридикюль. Я взяла его и тут же поняла, что он стал слишком легким.
— А где моя записная книжка?
Он пожал плечами:
— Не знаю.
Я открыла сумочку и заглянула внутрь. Больше ничего не пропало. Я осмотрела кошелек. Два соверена и немного мелочи. Столько же, сколько и было.
— Она не могла выпасть?
Уолтер покачал головой.
— Ты уверен?
— Вор намотал ремешок на свой кулак. — В подтверждение своих слов он нервно покрутил собственным кулаком. Я заметила, что кожа на нем покраснела и покрыта ссадинами, но сочла за благо не спрашивать отчего. — А после я сунул сумочку в карман.
— А когда ты ее отнимал?
Он вновь помотал головой.
— Ты, должно быть, забыла книжку у Истлейков.
— Я ее не забывала.
— Наверняка забыла!
Уолтера захлестнуло раздражение, и он сделал над собой усилие, чтобы успокоиться и продолжить:
— В тех обстоятельствах ты вполне могла забыть ее.
— Возможно, — произнесла я, отходя к двери, поскольку не видела пользы в дальнейшем споре. — Я напишу о пропаже Элизабет Истлейк.
И я, конечно же, напишу. Однако мне до сих пор не верится, что я могла забыть записную книжку у Истлейков — несмотря на всю неразбериху. Я всегда знаю, где мои записи, словно это моя собственная рука.