Едва я закрыла за собой дверь, как из глубины помещения появилась девочка лет тринадцати-четырнадцати. У нее были большие карие глаза и хорошенькое бледное личико, уже омраченное подозрениями и расчетами. Она смотрела на меня молча и без улыбки.
— Не могли бы вы, — произнесла я, — подсказать мне, где находится Хэнд-корт?
Она ткнула большим пальцем в низенькую арку на противоположной стороне улицы.
— Спасибо, — сказала я.
— Вы хотите повидать старую Дженни? — спросила она, когда я подошла к двери. — Я провожу вас за шесть пенсов.
— Нет, благодарю, — ответила я (ибо перспектива покинуть этот сумеречный мир и погрузиться в смердящую темноту Хэнд-корт наполняла меня ужасом). — Но вот вам шестипенсовик за беспокойство.
Девочка молча взяла монетку и проводила меня хмурым взглядом, словно опасалась, что я каким-то образом обвела ее вокруг пальца и заставила продешевить.
Попросив кэбмена подождать минуту или две, я поплотнее закуталась в плащ, дабы защититься от всепроникающего дождя, и пересекла улицу. Входом в Хэндкорт служила незамысловатая классическая арка из массивного камня, и сквозь железные ворота, которые ее загораживали, я разглядела кучки людей, толковавших о чем-то в отблесках тусклого света, падавшего из дверей и окон. Я без труда определила, где находилась лавочка цирюльника, ведь мистер Пэдмор сообщил мне, что она была на левой стороне Хэнд-корт, то есть — по левую руку от арки. Впрочем, описанное им «длинное узкое» окно успело исчезнуть; оно уступило место современной витрине с двойным подъемным стеклом, протянувшейся по всей длине дома.
Однако мое внимание привлекло то, что виднелось ниже. Ибо там, под прямым углом к тротуару, располагалось подвальное окно полуэллиптической формы, забранное железной решеткой тюремного вида.
Переклички были очевидны.
Сэндикомб-Лодж.
«Залив Байя».
Четверг
Минуло шесть дней — почти неделя — с тех пор, как я в последний раз открывала дневник. Шесть дней в полутемной комнате, с миссис Дэвидсон подле моей кровати. Шесть дней лихорадки, неутолимой жажды и бредовых сновидений, почти не запечатлевшихся в памяти — кроме непонятного ужаса, навеянного моей собственной простыней, которая казалась мне не просто слишком тонкой и леденящей кожу: она плотно обтянула мой рот и спеленала меня, словно некое извращение, плод дьявольских козней.
Не стоило ездить в Мейден-лейн. Так заявляет доктор Хэмпсон. Это было сущим безумием: промокнуть в столь антисанитарном месте, а ведь я так устала от череды утомительных дней, заполненных чтением, записыванием, недосыпанием. Лихорадка могла стать фатальной. Я должна оценить свое везение и рассматривать болезнь как своевременное предупреждение.
Я стараюсь поступать в соответствии с его рекомендациями и благодарю Бога с открытым сердцем. Правда, слишком часто я думаю не о собственном спасении, а о минувшей потерянной неделе, равно как и о том, что я могла бы избежать этой потери.
Но сегодня, по крайней мере, я смогла написать письмо Уолтеру. Я избавила себя от необходимости излагать все выпавшие на мою долю приключения, мотивируя это тем, что еще слишком слаба. Впрочем, я ни в коей мере не лукавлю, но не могу отрицать и собственного нежелания быть до конца откровенной, хотя и не в состоянии объяснить почему. Мелочность это или подлость, а может, я стану более решительной, убедившись в правоте своих предположений?
Вторник
В воскресенье я работала два часа, вчера — четыре, сегодня — шесть. Мистер Хэмпсон меня бы не одобрил, однако я должна записать посетившие меня мысли, пока они не рассеялись.
Тернер навсегда останется тайной. И тем не менее я чувствую, что нахожусь куда ближе к истине, нежели месяц назад.
Последующие рассуждения — не более чем догадки. Но, кажется, они проливают свет на известные нам факты.
Его первые воспоминания связаны с подвалом и необузданной неистовой женщиной, которая его терроризировала. Она не могла дать ему любовь и заботу, которых ждет от матери любой ребенок; напротив, он был бессилен перед ней и не знал, куда скрыться.
Удивительно ли в таком случае, что возможность близких отношений с женщиной страшила Тернера всю последующую жизнь? И что женщины на его полотнах — не живые существа, наделенные той же красотой и изменчивостью обличий, которые он находил в пейзаже, но невыразительные, инертные объекты — окоченелые тела, куклы или манекены из витрины отцовской лавочки, неспособные причинять боль?