Галина Алексеевна водит туристические группы, посмеивается над собой: «Одиннадцать мужиков, а во главе старуха».
Сегодня собирал бруснику, белые грибы — занятие неторопливое, без рекордов (а то у нас любят хвастать: «За час набрал ведро»), успокаивающее. В борах малость побаивался медведя, того, что вышел поглядеть на Галину Алексеевну.
Ночь прошла в полусне-полуяви, как будто спал наяву. Проснулся, как часто бывает, с куплетом Вертинского в мозжечке (сказать: в мозгу — было бы преувеличением): «Как хорошо проснуться одному в своем уютном холостяцком старом флэте, и знать, что ты не должен никому, не должен никому на этом свете...»
На дворе дождь. По радио (по «Свободе») смердит Стреляный — наш неизбывный Смердяков. Все про то же самое: наш народ («этот народец») лежит на печи, проедает природные богатства, не надевает на себя капиталистический мундир немецкого покроя. Если кто радеет за этот народ (издалека, с пеной у рта), то один Стреляный, говорящий гнусным голосом, с каким-то фонетическим, как у Горбачева, косноязычием, замедленно, со множеством ненужных слов, с выражением хронически катаральным.
Солнце село в чистую, без облаков закраину неба. Днем поливал ленивый дождь, под вечер сбегал на Геную, окуни не клевали, белые грибы попадались с мокрыми головами. Вообще, белые идут ко мне в лукошко, если даже я и не думаю о них, не ищу.
Брусники напарил в русской печи, на поду, целую лоханку, то-то славно!
28 августа. Зарядил непросветный чухарский дождь. Второй день живу без хлеба. Без курева — то и ладно! То и ладно, то и ладно... Далеко до Таиланда. Не дойти туда Ивану, не доставить воз банану. Мы в Чухарии живем, клюкву кислую жуем.
По правде, пока что живем брусникой. Бруснику Ягодой зовут, среди всех ягод возвышая. Ее с поклоном низким рвут, обряд извечный совершая. В борах красно-брусничный рай; осенний праздник полнокровный... Бруснику в горсти забирай, как вымя теплое Коровье... Ее, брусничный, долог век, бока в дождях не отсырели. Красна, уйдет под белый снег, бордовой явится в апреле... Непьяным, жертвенным вином — лесному люду для причастья... Бьет в колотушку под окном: «Пора! Вот я! Прими участье!»
Говорят, что нынче урожай на красную ягоду: малину, рябину, бруснику, клюкву. Черника не уродилась. Морошка — желтая ягода, но и ее было полно...
В морошковую Пору я пребывал в Якутии — на пленуме Союза писателей России, по поводу единства и многообразия национальных культур...
Летели на вертолете в улус Чарыпча, на праздник начала лета. Рядом со мною сидел не член правительства республики Саха (Якутия), не якут — русский, но тоже для чего-то нужный в правительственных делах, прикомандированный к нам для сопровождения, обеспечения всем тем, что нам потребно. Впрочем, на вид вполне член правительства: в темном костюме, при галстуке, в годах, но с чем-то юношеским, даже отроческим, с чем-то таким безгрешным в глазах, как у людей, проведших жизнь на природе, вдали от больших городов-вертепов. Мы пролетали над якутской тайгой, над Леной, с ее протоками, над белесыми мшарами болот, продолговатыми блюдами озер. Я спросил у сопровождавшего нас ответственного товарища, откуда он родом. Товарищ ответил с готовностью:
— Здесь родился, пятьдесят три года безвыездно.
Мы пролетали над большой, по-всякому текущей, стоящей, огибающей сушу водой. Я осведомился — для поддержания разговора, — каково здесь с рыбой.
— Рыбы полно, — ответил мой сосед, стал ждать следующего вопроса.
Я поинтересовался, какая рыба, хотя любая из здешних рыб была совершенно мне недоступна, поскольку... я лечу в Чарыпчу... Сосед ответил подробно:
— Окунь, щука, налим, хариус, в озерах карась, гольян, в Лене нельма, муксун, осетр...
Забегая вперед, скажу, что гольянов в Чарыпче подавали зажаренными на вертеле, впрочем, это маленькие гольянчики.
Пролетали над болотиной, зеленой, ржавой, большой, как все в Якутии (за исключением гольянов). Было время морошки на наших болотах. Я не мог не спросить у сведущего соседа, каково здесь с морошкой. Он ответил, с выражением легкомысленного самодовольства: