А когда она таких разговоров вспомнить не могла, её заперли в комнате и пригрозили, что она не выйдет оттуда прежде, чем не «вспомнит». Она просидела там до позднего вечера и в конце концов «вспомнила».
Ну, а если бы «не вспомнила»? Изменило бы это мою судьбу? Вряд ли. А ее? Она была уже на последнем курсе химического института, комсомолка. Могу ли я ее осуждать? Тем более, что сама, по собственной глупости запутала ее в свое дело.
Через многие годы, после реабилитации, мы с ней снова сблизились, конечно, не так, как в дни нашей юной дружбы, но моего дела и суда никогда не касались. И про жизнь мою в лагерях она тоже ничего не хотела слышать.
Следующим свидетелем оказался Гладкий, мой бывший начальник на маршруте Беломорканала.
Там на маршруте он превозносил до небес мои экскурсоводческие и литературные таланты, дружески болтал со мной при каждой встрече, чуть не умолял меня на будущий год ехать только на его маршрут.
В конце сезона он рекомендовал меня на курсы усовершенствования экскурсоводов.
Здесь Гладкого как будто подменили. Он держал себя уверенно и развязно, не стесняясь смотрел на меня в упор. Ведь он и сам был прокурор!
— Фёдорова была отличным экскурсоводом, — заявил он.
— Поверьте, товарищи судьи, что если бы она в своих лекциях (а я их контролировал) допустила хотя бы один антисоветский выпад, то оказалась бы здесь год тому назад.
У меня кольнуло в сердце от дурного предчувствия…
Гладкий продолжал:
— Но вот просматривал я гранки туристского справочника, который было поручено составить Фёдоровой, и взяли меня сомнения… Такое ли уж простое недопонимание, — вот тут есть место… Разрешите зачитать?
Ему разрешают, и он зачитывает что-то насчет сооружения канала, о какой-то пострадавшей деревне, целиком затопленной, жителей которой пришлось переселить в другие места.
— Тут явно чувствуется нездоровый душок: сочувствие мелкообывательскому крохоборству. Я в рукописи отметил. И еще есть несколько таких скользких местечек и мыслей. Справочник должен подлежать солидной, очень солидной переработке и скорее всего вообще не выйдет.
Очень довольный своей бдительностью и дальновидностью, он также поведал суду о том, что Фёдорова за «врастание кулака в социализм», что она пыталась «протащить» эти идеи… в справочник для туристов, но он, Гладкий во время это заметил.
Я была поражена, увидев вместо привычного, добродушного и доброжелательного Льва Самуиловича, — совершенно другого человека…
Таков был мой второй «свидетель», на которого я ссылалась, как на человека, могущего заверить что я не способна быть преступницей!
Гладкого отпускают не спрашивая меня согласна ли я с мнением свидетеля.
Вызывают третьего и последнего — Ганина.
«Вызвали! Слава Богу!» У меня снова вспыхивает надежда.
Но для того, чтобы понять, почему она вспыхивает, сначала надо рассказать о том, кто такой был Ганин и опять совершить экскурс в далёкое прошлое…
Я встретилась с ним в тот самый год, когда в Артэке впервые открылся пионерский лагерь, и когда мы с мужем, юные, влюбленные и счастливые, свободные от житейских забот, бродили по южному берегу Крыма.
Мы случайно попали в Артэк, влюбились в него, и найдя в парке, поблизости от него, великолепную беседку, похожую на боярский домик с башенкой, и балконом, парящим над острыми верхушками кипарисов, никого не спрашивая поселились в ней.
Рассказывали что её бывший владелец — Винер вывез её с Парижской выставки. Теперь она стояла совершенно заброшенная, на уступе скалы, на поляне, окружённой кипарисами и ливанскими кедрами.
Только что открывшийся детский лагерь был результатом забот и хлопот добрейшего пожилого доктора Фёдора Фёдоровича Шишмарёва.
Это был поистине благословенный уголок страны, с тенью терпентиновых рощ и ароматом магнолий, с морской синевой под жарким южным небом.
Три палатки Артэка стояли далеко внизу, а за ними расстилалась морская гладь. Вдалеке в море четко вырисовывались две живописные скалы — Адолары.
На каменном крылечке, обращённом к морю, даже в жару было прохладно. В первом этаже было пусто, на втором обитали мы. Мебели у нас никакой не было, кроме единственной табуретки, да самодельного мольберта. Постель была из мягкого душистого сена, занимавшего целый «альков» в крестообразной светелке. По стенам мы развесили кедровые ветки с экзотическими когтистыми шишками.