Нечего и говорить, что в нашей камере никто не спал до утра. Рассказам и волнениям не было конца. Меня заставляли повторять двадцать раз одно и то же.
Что нас ждет полное оправдание — не сомневался никто. Ни я, ни Галя, ни Раиса Осиповна. Раз подходят «по существу», а не формально, вызывают свидетелей, значит, все будет в порядке.
Секретарь не обманул. Второй раз суд собрался через три недели. Это был конец января 1936 года. Повторилась та же церемония сборов, я опять твердила адреса. Но наш новогодний восторг немного поулегся, и Раиса Осиповна уже слегка покачивала головой:
— Что они еще скажут, ваши свидетели? А если на них поднажмут. Ведь вот, ваша Лёля Селезнёва…
— Да нет, что вы. Там было совсем другое: у нее допытывались о каком-то конкретном разговоре и говорили, конечно, что я сама «созналась». А я и не вызывала её. Зачем этим людям меня чернить? Ведь они все люди порядочные, знают меня. Ведь их можно было и не вызывать, это я попросила.
Во второй раз наших родных в Трибунале уже не было, очевидно, им не сказали.
Ввели нас в ту же самую пустую залу. Секретарь объявил: «Суд идет». И тут ждал первый сюрприз, который больно кольнул в сердце дурным предчувствием.
Судьи вошли, но не те, которые были в прошлый раз. Из тех был только один — седой, с тиком. Двое были новыми — значит, они не слышали того, что я говорила. А тот, который слышал — злой и неприятный, он не станет меня защищать. Сердце у меня упало… И я не ошиблась.
Секретарь стал читать протокол прошлого заседания суда. Я ушам своим не верила! Он читал то, чего я вовсе не говорила: что я утверждала, что мое дело «состряпано» на основании, якобы, болтовни, а болтовня эта была просто шуткой с моей стороны.
— Я же совсем не так говорила! — воскликнула я.
— Подсудимая, — председатель постучал карандашом по столу, — вам слова не давали. Будете говорить, когда дадут.
Сердце у меня сжалось еще сильнее. И вот — второй сюрприз. После чтения протокола председатель велел вызвать первую свидетельницу… Ольгу Селезнёву.
— Лёльку? Да разве я называла ее?
…И вот она стоит, смущенная и хорошенькая, в своей беленькой заячьей шубке, пушистые золотые волосы выбились из-под белой шапочки. Она старательно водит пальчиком в белой перчатке по спинке стула и говорит с бесконечными паузами:
— Я точно слов не помню… но смысл был такой… Женя пришла домой сердитая и замерзшая… А когда гроб с телом товарища Кирова выносили из Таврического и процессия двигалась по Кирочной улице… Людей загоняли во дворы… То есть, прохожих, чтобы не мешали… А за гробом шел товарищ Сталин…
Женя тоже была на улице и ее тоже загнали во двор… Пока проходила процессия… И она озябла… А когда пришла домой, то сказала, что все это из-за Сталина… И лучше бы его убили, чем Кирова…
«Боже мой, Боже мой, что за бред! Лёлька, неужели ты не помнишь, как мы стояли вдвоем на подоконнике в зале и в открытую форточку смотрели через Неву на кусочек Кирочной улицы, который виден в пролете какого-то переулка недалеко от Литейного. И было видно, как по Кирочной медленно движется процессия, а по всему Ленинграду гудят гудки всех заводов — жалобная, надрывающая сердце траурная симфония гудков. Неужели ты не помнишь, как мы стояли на окне, обнявшись, чтобы не свалиться с подоконника, стояли и слушали?»
— Подсудимая, вы подтверждаете показания свидетельницы?
— Нет, ничего подобного не было.
— Значит, это — ложные показания?
Я теряюсь: ведь за ложные показания судят?
— Не знаю… Может быть, ей кажется, что было так. Но она ошибается. Я была дома… Лёлька, ты вспомни!
— Подсудимая, вы должны только отвечать на вопросы. Свидетельница, вы свободны.
Лёлька выходит, не взглянув на меня. Это потом я узнаю, как Лёльку допрашивали на Гороховой, читали мои показания о «террористических разговорах» с ней во время убийства Кирова.