Из-за кулис снова появляется секретарь, он подходит ко мне и протягивает мне лист бумаги и карандаш:
— Вы поняли, — говорит секретарь, — что суд откладывается до вызова свидетелей, которых вы назвали?
Напишите здесь, кого вы хотите вызвать в свидетели.
Как откладывается? На сколько откладывается? Я не могу больше ждать! Я не знаю, что с моей матерью, с моими детям Я не могу больше сидеть в тюрьме! Я кричу, я вот-вот зареву.
— Успокойтесь, — дружелюбно и даже ласково говорит секретарь. — Ваши дети живы и здоровы, и мать тоже.
У нас есть ее письма, сейчас я их вам принесу. Второе заседание мы назначим скоро, недели через две-три. Успокойтесь!
Юрка мне шепчет на ухо:
— Женька, дуреха, ну что значит еще две недели, да хоть и два месяца!
Секретарь уходит, и я пишу на листочке 10–12 фамилий наиболее солидных людей из своих знакомых.
Самым первым я ставлю Ганичку, т. е. майора Ганина — моего близкого друга, потом идут несколько человек из ОПТЭ; прокурор Гладкий, бывший начальником маршрута на Беломорканале, где в прошлом году началась моя экскурсоводческая деятельность; потом Аделунг, видный работник ОПТЭ, зав. каким-то отделом, неверное, член партии. Вспоминаю Владимира Александровича Энгеля, который уговаривал меня вступить в партию и обещал дать характеристику.
Поколебавшись — стоит ли беспокоить старика — я все же ставлю и его фамилию. Потом — мои газетные и журнальные связи. Джек Алтаузен. Когда-то мы с ним вместе учились, правда, давно уже не встречались. В «Пионерке» — Лёва Поспелов, Женька Долматовский, они все хорошо меня знают…
Вернувшийся секретарь ахает, увидев мой список:
— Что вы, что вы! Достаточно двух-трех. Вот вам письма вашей матери.
Несколько записочек, которые, как мама надеялась, я должна была получить в тюрьме вместе с передачами. В каждой: «Не беспокойся, ребята здоровы, веселы. Все будет хорошо. Не беспокойся!»
Мы шествуем обратно тем же путем. В вестибюле опять тетя Юля и Мария Петровна. Им уже, наверное, сообщили, что суд отложен, и они надеются, сияют, что-то нам кричат. Что они кричат, мы не разбираем, улавливаем только: «С Новым годом! С Новым годом!»
— С Новым годом! — кричим мы в ответ. — До скорого свидания!
Господи, мы совсем и забыли, что сегодня — 31-е! Канун Нового года! Кончается год, кончаются все наши невзгоды и несчастья! Новый, 1936 год, принесет нам свободу, торжество справедливости.
Мы снова сидим в том же подвальчике. Только бы подольше за нами не приезжали! Теперь мы болтаем вовсю, мы уже ничего не боимся, мы ведь почти уверенны, что будем оправданы! Нам приносят передачу — это наши милые тетушки расстарались! Огромный шоколадный торт, а в кульке — груши, виноград и апельсины.
— Ну зачем столько? Ведь сколько все это стоит!
Мы уплетаем торт и, перебивая друг друга, со всеми подробностями рассказываем о своих «приключениях».
— …Погоди, Женечка, дай мне сказать как это было.
— Занятия еще не, начались, сентябрь и октябрь мы копаем картошку в колхозах, и по этому случаю я еще в Смоленске. Вдруг — повестка! Что такое? Отправляюсь на улицу Кожуха. Помнишь, там новый дом отгрохали, черный, несуразный… Какие-то террористические разговоры?! Бред собачий! Ну, я отлаялся и успокоился (и картофельный день прогулял, очень даже приятно!). А ночью меня забирают и с шиком привозят прямиком на Лубянку ночным курьерским поездом.
— Неужели мы никогда так и не узнаем, как все это произошло? Всей этой фантастики?
— Ей Богу, я бы полжизни отдал, чтобы узнать! «Полжизни бы отдал». Но ведь он и отдал, на самом деле отдал. В лагерях Юра заболел туберкулезом и умер в сорок лет, даже не дождавшись реабилитации: он получил ее посмертно. Юра, который был подхвачен вихрем моего дела, отдал полжизни. А я доживаю, его недожитые сорок лет, мне скоро 80…
Я и сейчас считаю себя косвенно виноватой в его преждевременной смерти.
Часы бегут незаметно, а за нами все не едут.
Мы доедаем свой новогодний торт, а за нашим решетчатым окошечком синие сумерки сменяются настоящей темнотой. Когда нас, наконец, выводят, на дворе уже совсем ночь, и в небе светятся звезды.