Но никакого толка от этих заявлений не получалось. Приходили официальные бумажки: «…вина доказана, статья определена правильно…» Но о сроке ничего не говорилось, хотя десятка была явно не по «преступлению»… Тётя Оля угодила в самый разгар 37-го!
Эх, тётечка Оля — и сдались тебе эти ворота, хоть и тесовые! Наплевать бы тебе на них!..
И вот, эта простодушная, бесхитростная, неграмотная крестьянка — какие искренние слёзы проливала она над Кручининой, или Аксюшей из «Леса» — ведь доходило же, понимала же, сопереживала же!..
Каждый спектакль, каждый концерт был для неё праздником и днём особенным. Задолго начинала она волноваться, сто раз спрашивала — не забыли ли чего, всё ли готово, не надо ли ещё чего-нибудь сделать?.. А в день спектакля уже с утра готовилась, доставала свое лучшее платье, разглаживала, раскладывала на постели; тщательно мылась, меняла белье — как в церковь собиралась. Да и был для неё наш бедный лагерный клуб — церковью, храмом искусства.
Всех нас, актёров, она не только любила, но и почитала за людей особенных, высшего какого-то порядка. Всегда старалась чем-нибудь услужить — кому сбегать в ларёк, кому простирнуть что-нибудь, и никогда не брала никаких денег за это — никакие уговоры не действовали, а то — даже просто убрать постель: «Иди, иди, я ужотко сама приберу, ты своим делом займайсь!» «Дело» — это было учить роль или делать ещё что-нибудь для спектакля…
А сколько она делала для наших спектаклей!.. Сколько шила, перешивала, стирала, гладила, крахмалила (и крахмал сама из очисток варила!)… А ведь целый день она сидела за мотором.
Да и не только она. Помню, как к «Платону Кречету» весь наш барак делал цветы — буквально все нары в нашем «политическом» бараке были завалены лоскутками материи, обрезками цветной бумаги, проволокой… Зато за окнами Платона «зацвели» нежные яблони, а комната, в день его рождения, вся увешивалась цветочными гирляндами и принимала чудесный праздничный вид…
Все старались, как могли — помочь оформить спектакль, найти подходящие костюмы или сшить новые.
Наше начальство законно могло гордиться лагерным клубом — первым по Белбалтлагу. Наши спектакли даже «вывозились» в Кемь, где тогда ещё не было стационарного театра, и они и там пользовались большим успехом.
Вполне понятно, что начальство поощряло нашу театральную деятельность, щедро выделяло «метраж» на шитьё костюмов, краски, фанеру и прочее — для декораций. В общем, мы имели богатых «меценатов», а артистам делались всякие поблажки: — разрешалось ходить по зоне после отбоя, (иначе — когда же репетировать?), сквозь пальцы смотрели на сложившиеся среди актёров «парочки»…
И вот, среди нас появилась пани Гелена Квятковская — известная польская пианистка, выступавшая ранее с концертами по всему свету… Наша тётя Оля тут же взяла над ней «шефство» и ходила за ней, как за малым ребёнком. Приносила ей обеды и завтраки, чистила ей селёдку (потому что пани Гелена сама не умела), мыла её в бане, помогала одеваться.
Дело в том, что у пани Гелены в прежней жизни всегда была камеристка, которая всё это для неё делала, а сама она была беспомощна, как ребёнок.
Пани Гелена Квятковская окончила две консерватории — одну в Варшаве, другую в Париже. С концертами объездила чуть не весь свет. Но, в 39-ом часть Польши оккупировали Советские…
…Когда она появилась у нас в бараке, её фигурка казалась опереточным персонажем из какого-нибудь «Цыганского барона». В затасканной телогрейке, Бог знает какого срока, в огромных бутсах-«шанхаях», слетавших с её миниатюрных ножек при каждом шаге, с полотенцем, замотанным вокруг головы вместо шарфа и с нежно-розовой бахромой, висевшей из-под телогрейки до самого пола — всё, что осталось от шикарного концертного платья!..
Пани Квятковскую взяли прямо с концерта, и хотя по дороге в НКВД завезли домой, она ничего не сообразила взять с собой — ни полотенца, ни зубной щётки, ни пары белья, ни даже переодеть концертное платье, теперь превратившееся за долгий этап и этапные пересылки в эти живописные, но уже не сценичные, а «обиходные» лохмотья.