Про себя он давал ей самые обидные клички, ликовал, наблюдая, как она неловка. Иногда его так и подмывало обратить внимание других ребят на эту ее неловкость, подчас даже некрасивость, но для этого он был слишком горд. Да и не по-мужски это было, отец бы не одобрил. Отец говорил, что мужчина может себе позволить все, кроме одного — быть бабой.
Отряд уходил на прогулку, а Женька шлялся по лагерю. Даже старшие ребята — у теннисного стола, у турника — охотно принимали его в свою компанию.
— Лобан, вот мы тут поспорили: у кого скорость больше, у «волги» или у «москвича»…
— Лобан, ты обещал досказать «Монте-Кристо»…
— Лобан, а помнишь про «Пеструю ленту»?..
В конце концов, можно было просто перевестись во второй отряд, ведь уже стукнуло тринадцать. Он так было и решил. Но, после того как вожатая поймала его на курении, почему-то передумал. Наверное, он должен был бы ее возненавидеть, ведь он нарывался на то, чтоб разозлить ее, и достиг своего, она оскорбила его, но… не мог.
Женька Лобанов жил только с отцом. Мать его умерла при родах. Хозяйство в доме вел пенсионер из соседнего подъезда, бывший кок, дед Савелий.
— Терпеть не могу баб, — говорил отец, — готовить должен только мужчина.
Когда собирались друзья отца, он готовил сам. Жарил шашлыки, тушил шпигованную баранью ногу, как-то по-особенному резал помидоры и сыпал на них столько перцу, что гостям было не прочихаться.
Отец был огромный и рыжий. И руки у него Тоже были рыжие, и ресницы рыжие.
Женька совсем не был похож на отца: черный как смоль, с чуть азиатскими глазами в косинку.
— Я похож на маму, да? — спрашивал он.
— Да.
Фотографий матери в доме не было.
— Мы так любили друг друга, что нам некогда было фотографироваться, — говорил отец.
Отец был всемогущ. Он мог взять за шкирку двух пьяных мужиков и столкнуть их лбами, не просто так, а в воздухе. Приподнять и столкнуть. Он умел водить машину. Однажды он убил медведя. Его слушались чужие псы. А самое главное, что он умел делать, — это «резать людей» (так он сам говорил). Весь день в доме трещал телефон, и Женька знал, что это звонят люди, которые хотят, чтобы отец резал их собственноручно. Иногда, если бывал пьян, отец непозволительно грубил в трубку:
— Идите вы, в конце концов, к черту с этой опухолью, это сделает любой студент. Плевать я хотел, кто он такой, ваш муж, и не нужны мне ваши деньги. Не злокачественная у него, поймите, а Лобанов один.
— Не злокачественная, вы этому радоваться должны! А мне это просто неинтересно.
И бросал трубку.
Старик Савелий презрительно кривил губы.
— Чего кривишься? — кричал отец. — Что я выпил, да? А ты когда-нибудь резал? Ты видел этих ублюдков, которые даже лечиться достойно не могут? Подай им Лобанова! Кривишься, что я ее к черту послал?
— Женщина к тебе со своей бедой, а ты с ей так-то. Еще ниже к земле ее гнешь.
— А она меня не унижает? Думаешь, она первый раз мне деньги сулит? Вчера я ей прямо в лицо говорю: «Что у вас за психология торгашеская? Думаете, без денег я хуже резал бы?» Другая бы хоть обиделась, а ей все равно. Позвонила вот. И опять за свое.
— Так ведь, конечно, за свое. Она за своего мужа болеет. Легко ли ей под чужой нож его класть? Про тебя ей наговорили, тебе она доверяет. А тебе, вишь, ее беда неинтересная. Больно горд. А ты живи, как все.
— Нет, братец. Если наковальню поставить, а молот рядом положить — ни шиша не скуешь. Равенство только и получится — на одном полу лежат. А молот-то, он повыше должен быть, сверху трахнешь — чего и слепишь.
— Я человек простой, не понимаю таких речей.
— Ну и отстань тогда.
Иногда отец не грубил по телефону, совсем иначе говорил. Хоть слов ласковых в его лексиконе не было, но тон был мягкий.
— Чего, бабка, говори. Как ушибся? Да не реви ты, толком говори, Два года назад? Ясно, скажи, Лобанов велел. Сейчас еду.
А вообще-то дома отец бывал редко, и к телефону подходил Женька. Его почти всегда принимали за женщину.
— Миленькая, скажи мужу… Мы всё ему сделаем, скажи… попроси за нас. Когда он придет-то?
Женька бурчал в трубку что-то нечленораздельное, и ему передавалась тревога людей, говорящих с ним по телефону.