Разве? В этом он не был уверен, и всякий раз, когда он видел достойную даму в новой шляпке, ему казалось — та источает густой аромат.
Дверь открылась, она улыбнулась — не ему, подносу, так она сосредоточилась. Мрак раздраженно подумал, что канатоходец, которого он видел на пристани, нес бы его с большей грацией и сноровкой даже по линю, натянутому между мачт.
Она поставила поднос с привычным видом качественно принесенной жертвы.
— Я надеюсь, тебе понравится, Вавилон, — сказала она, как говорила всегда.
Он улыбнулся и взял холодный чай.
* * *
Всегда. Он были женаты не так давно, чтобы у них появилось всегда.
Они были молоды, невинны, свежи, без привычек. Так ничему он чувствовал, будто вечно лежал в этой постели, медленно наливаясь холодным чаем?
Пока смерть нас не разлучит.
Он поежился.
— Ты замерз, Вавилон, — сказала она.
— Нет, только чай.
Она обиделась от такого укора.
— Я сперва делаю чай, а потом оладьи.
— Наверное, нужно бы наоборот.
— Тогда остынут оладьи.
— Они и так остыли.
Она забрала поднос.
— Я приготовлю нам второй завтрак.
Тот был не теплее первого. Мрак больше не заговаривал об этом.
* * *
У него не было причин ненавидеть жену. Женщина без изъянов и без воображения. Никогда не жаловалась и никогда не бывала довольна. Никогда не просила и никогда не давала — кроме милостыни. Скромна, сдержанна, покорна и старательна. Тусклая, словно день у безветренного моря.
От такой заштиленной жизни Мрак начал мучить жену — поначалу не из жестокости, а чтобы испытать ее, возможно — обрести ее. Он хотел ее секретов, ее грез. «Доброго утра» и «спокойной ночи» ему было мало.
Когда они отправлялись на прогулку верхом, он, бывало, со свистом ожигал ее пони хлыстом, и зверь пускался галопом, а жена хваталась за гриву, поскольку была неуверенной наездницей. Ему нравился чистый ужас на ее лице — все же чувство, думал он.
В те дни, когда Пью осмеливался выводить в море свою спасательную шлюпку, Мрак брал жену на прогулки под парусом. Ему нравилось, когда ее, промокшую насквозь, тошнило, и она умоляла его править домой, а когда полузатопленная лодка швартовалась у берега, он заявлял, что это было прекрасное плавание, и заставлял жену идти домой пешком, держа его за руку.
В спальне он клал ее лицом вниз, одной рукой держал за шею, a другой возбуждал себя и одним быстрым движением вбивался в нее, как вгоняют в бочку деревянную пробку. На ее шее, когда он кончал, оставались следы его пальцев. Он никогда ее не целовал.
Когда Мрак хотел ее — хотя ни разу не ее лично, однако он был молод, и желание иногда возникало, — он медленно поднимался к ней в комнату, представляя, что несет поднос с жирными оладьями и чайником холодного чая. Он открывал дверь, улыбаясь, — но не ей.
Закончив с ней, он садился сверху, придерживая ее, будто своего пса на охоте. Там, в промозглой спальне — его жена не имела привычки зажигать огонь — он ждал, пока его сперма не остынет на ней, и лишь потом позволял ей встать.
Затем уходил в свой кабинет, закидывал ноги на стол и ни о чем не думал. Он приучил себя не думать абсолютно ни о чем.
Днем по средам они посещали бедняков. Он не любил этого; приземистые дома, зачиненная мебель, женщины, латающие одежду и сети одной иглой, одной нитью. Эти дома провоняли селедкой и гарью. Он не понимал, как вообще можно жить в такой мерзости. Он бы предпочел покончить с собой.
Его жена сочувственно слушала истории о том, что нет дров и яиц, о больных деснах, мертвых овцах и недужных детях, всегда поворачивалась к нему, мрачно глядящему в окно, и говорила:
— Пастор предложит вам слова утешения.
Но он никогда не оборачивался. Бормотал несколько слов о Христовой любви и оставлял на столе шиллинг.
— Ты безжалостен, Вавилон, — говорила ему жена по пути домой.
— Я должен лицемерить, как ты?
В тот раз он впервые ударил ее. Не один раз; он бил ее снова, снова и снова, и орал:
— Безмозглая потаскуха! Безмозглая потаскуха! Безмозглая потаскуха!
Бросив ее, опухшую и окровавленную, на обрыве, он кинулся по тропе домой, и вбежав в кухню, сбросил крышку с котла и запустил руки по локти в кипящую воду.