— Ты ее видишь? — спросил Пью. — Я ее чувствую так же, как ее чувствует море. Она притягивает меня, как море. Вот так я и узнаю, когда будет шторм.
* * *
Я думала о капитане Скотте, лежащем в своей снежной океанской пустыне, на лице — белая луна: мечтал ли он оказаться в таком краю, как этот, холодном, далеком, красивом, невероятном.
Не привязанный больше к земле, он мог гнать собак, и вот они летят, шерсть дыбом от ветра в ореоле света — мили две земного притяжения, прочь, лают на луну, полуволки, полуручные, возвращаются домой, к белой планете, сияющей в их оранжевых глазах, лапы в снегу по самые поджилки.
* * *
Никто не знает, что происходит в конце путешествия. Никто не знает, куда уходят мертвые.
* * *
Мы с Пью вошли, мы сидели бок о бок, как обычно, уставившись прямо перед собой, как обычно. Электричество давно отключили. Иной подумал бы, что это могила, но только не Пью.
* * *
Все столы были заняты, — сказал Пью, — и народ толпился у стойки в три ряда.
В иные вечера сюда приходил сам Мрак, и чтобы он мог посидеть в одиночестве, люди освобождали ему место — вот это самое, — и вскоре разговор мелел, как гавань в отлив, хотя Мрак ни на кого не смотрел и ни с кем не разговаривал.
Он приносил с собой Библию, и читал всегда свою собственную историю — ты ее, конечно, не знаешь, с таким плохим воспитанием; так вот, история, которую он читал, рассказывала о первой Вавилонской башне из книги Бытия.
Башня эта была высотой до самой луны, так что люди, ее построившие, могли бы взобраться наверх и стать как Бог. Когда башня рухнула, люди рассеялись по всей земле, от края до края, и больше не понимали друг друга, как не понимали языка птиц и рыб.
И вот я спросил его однажды: «Почему вы читаете эту историю, отец?» И он ответил мне: «Пью, я стал чужим в собственной жизни».
— Он так и сказал, Пью?
— Он сказал это так же ясно, как то, что мы с тобой сидим здесь.
— Ты же тогда еще не родился.
— Разве?
— И Библию ты видеть не мог — ты же слепой.
Логика никогда не действовала на Пью.
— Чужой в собственной жизни, так он сказал, и пламя ярко пылало, и люди спиной к нему — словно волнолом, и туман за стеной, густой, как сомнение, и луна спряталась, хоть и была полной. Вавилон Мрак любил луну — еще как любил. Он называл ее «моя бесплодная скала» и говорил иногда, что был бы счастлив там, бледный постоялец солнца.
— Так и сказал?
— Бледный постоялец солнца. Я это не забыл.
— Сколько тебе лет, Пью?
Пью не ответил. Допил ром и ничего не сказал. Затем мы тщательно вымыли один оставшийся стакан под одним оставшимся краном с холодной водой, поставили стакан на одну оставшуюся полку, изъеденную древоточцем, и оставили его там в лунном свете, сиявшем в окно, а потом двинулись медленно вниз по гаревой тропинке к маяку.
Дверь была его телом.
Мрак очнулся от страшного сна и оказался в страшной яви.
Ему снилась дверь, которая все закрывалась и закрывалась.
Он проснулся — рука лежала на животе, пальцы ощупывали кончик напрягшегося конца. Мрак убрал руки из-под простыни.
Было рано. Он слышал, как кто-то внизу чистит колосник.
Он пустил сознание в дрейф по морю и представил, будто рядом с ним лежит Молли. В Бристоле он приучил себя просыпаться первым, чтобы в самый первый миг дня увидеть, как она спит. Ему нравилось выпростать руку из-под одеяла в холод спальни. Затем рука его парила над ее лицом, не дотрагиваясь, и он изумлялся, как его пальцы в стылом воздухе ощущают тепло от ее кожи.
Иногда ее губы приоткрывались, и он чувствовал на себе ее дыхание — так, наверное, Адам ловил дыхание Господа, дарующего жизнь его спящему телу.
Но здесь спала она. В это маленькой смерти он склонялся поцеловать и разбудить ее, пробуждая ее поцелуем, и глаза ее сонно раскрывались, и она улыбалась ему.
Она всегда улыбалась ему. Ему это очень нравилось.
Потом он обнимал ее, утыкаясь лицом ей в шею, пытаясь распознать все ее запахи. Она была чистая, но пахла собой, словно только что скошенным сеном, еще с цветами, и чем-то зеленее, острее; крапивой в скошенном сене.
И яблоками, думал он. Белой плотью, слегка отзывающей розовым.