— Стакана нет?
— Нет стакана, нет закуски, одна тоска-а, — совсем уж безнадежно ответил он. Он был сильно пьян, голова его то и дело падала на грудь, но голос был на удивление ровен и чист.
— А отчего тоска? — спросил я.
— Оттого, что живу в этой стране, в этом городе. Оттого, что просто — живу.
— Это уже много — просто жить.
— Наверное, — охотно согласился он.
Ему хотелось выговориться. Он пил, видно, уже не первый день. Часто он невольно вздрагивал, словно вспоминая неприятное, замолкал, резко оборачивался, долго высматривая что-то или кого-то, или же вскидывал голову и так же пристально вглядывался в небо, затянутое густой июльской листвой высоких тополей. После таких резких пауз, часто возникавших на полуслове, когда пытался говорить я, он мгновенно перебивал меня и продолжал, высказываясь порою поспешно и громко. Вскоре я знал, что от него в который раз ушла жена; она молода, моложе его на пятнадцать лет, красива, умница, но все равно дура. Нельзя уходить вот так — забирать ребенка, трехлетнее зеленоглазое чудо со смешными косичками, которые он лично заплетал каждое утро, и уходить без всяких причин. Потому что то, что он пьет, — не причина, а обстоятельства. И то, что он не расписан с ней, — тоже не причина. Ей двадцать пять, ему сорок. И проблема даже не в этом… Проблема… Ну разве можно жить с таким человеком, как он, у которого и деньги не всегда бывают, и… собаки вот сбежали. То сбегал один Чико, а сегодня еще и Бой с Гарсоном…
Я слушал его вполуха. Мне и самому хотелось выговориться, про Оленьку рассказать, про школу. Мне неинтересно было слушать про сбежавших собак и молодую жену, которая ушла (хотя не должна была уходить) от человека, от которого просто нужно уйти. Мне уже не хотелось в это вникать.
Выговорившись, он замолчал. Мне почему-то сразу стало ясно, что больше я ему не интересен. Какое-то время мы сидели молча. Пока я наблюдал за его усталым и теперь равнодушным ко всему (и в первую очередь ко мне) лицом, всякая охота говорить у меня пропала.
— Ладно, счастливо.
Поднявшись, он протянул мне руку. Я невольно обиделся. Я перестал быть нужен, со мной прощались. При этой мысли я усмехнулся. Захотелось сказать что-нибудь колкое и дерзкое. Морозов стал мне неприятен. С какой-то брезгливостью, вяло я пожал его ладонь и опять брезгливо улыбнулся, прямо глядя в его равнодушное и, как мне показалось, такое же брезгливое лицо, точно ему самому было неприятно, что он вот так, целый час рассказывал мне о своей жизни и теперь стоит и для проформы (потому что принято) пожимает мне руку.
— Если что, я живу здесь, недалеко. — Он назвал свой номер телефона, назвал так, будто прекрасно понимал, что и номер я не запомню, и не позвоню ему никогда.
Я позвонил Морозову на следующее утро около одиннадцати, сразу как проснулся (ночевать я отправился все-таки к себе на квартиру). Он нисколько не удивился, он помнил все из нашего разговора, и главное — что он оставил номер телефона и приглашал меня к себе. Сегодня у меня был выходной, и я охотно согласился зайти к нему в гости (точнее напросился к нему в гости).
Открыв дверь, Морозов все с тем же равнодушием пригласил меня войти. На нем был по-домашнему старый, выцветший синий халат.
Огромная четырехкомнатная квартира у метро «Войковская», окнами выходившая на парк, пребывала в том запустении, какое может допустить оставленный женщиной, уже немолодой мужчина. Сразу, как только вошел, я ощутил едкий, знакомый запах скипидара, олифы и масляных красок.
— Как собаки, нашлись? — сам не зная почему спросил я, невольно осматривая эту гигантскую по моим меркам квартиру с высокими потолками и широким коридором.
— Гарсон и Бой вон дрыхнут, — он кивнул в сторону кухни, — а Чико, хорек, все еще блудит где-то, кобель, — без малейшей иронии отвечал он, жестом приглашая меня в кухню.
Сменив туфли на тапочки, я прошел в кухню, по пути заглядывая в распахнутые двери комнат. Казалось, здесь ничего не изменилось с тех пор, как сюда вселились люди: обои, мебель, люстры, всевозможные шкафчики, серванты, пианино, повсюду керамические статуэтки ангелов, пастушек, слоников. И картины — в рамах, без рам; просто прибитые гвоздями к стене; прикнопленные листы с детскими рисунками.