— А вас ужасает?
— И меня ужаснуть трудно. Умышленное убийство — дело случая. С каждым может случиться. И прочитанные книжки не помогут, и Париж, и муж-философ. Этой новости в обед сто лет. Твой Локтев, мне кажется, все-таки не Достоевский. Кстати, кто он вообще такой?
Я не мог ответить. Что-то мямлил. Дуля сидела рядом, облокотившись о стол, положив подбородок в ладони. Слушала. Лицо ее ничего не выражало — это она умела.
— Твой Локтев считает, что между хищником и жертвой нет разницы — это его дело. А для судебно-медицинской экспертизы разница есть. Поэтому мы держим подследственных месяц в отделении. У Кобзевой началось то, что психиатры называют «ложное слабоумие». Она сидит на кровати и просовывает ноги в рукава кофточки.
Мне стало нехорошо. Дуля испуганно взглянула на меня, увидела, что я в порядке, и спросила:
— Почему ложное?
— Настоящее слабоумие приходит навсегда, а ложное на время. Человек перестает впускать в сознание реальность, чтобы сохранить самооценку. Это защитный механизм. Она отбросила разум, чтобы сохранить гордость. Гордость важней разума. Твой Локтев где-то об этом пишет. Потом разум вернется.
Я не поехал на суд вместе с отцом, которого вызвали как свидетеля. Выйдя из дому раньше, доехал автобусом до места и бродил вокруг. Скучно и бедно тянулись двухэтажные многоквартирные домики из белого кирпича и гнилые сарайчики. Остатки огородов доползали до овражистого пустыря, над которым, как средневековый замок над пропастью, высилось здание районного суда с колоннадой перед парадными дверьми, похожее на провинциальный театр. Только за колоннами по обе стороны дверей были не афиши, а вывески с золотыми буквами.
Людей на крыльце было много, тетки в драповых пальто на вате, в платках или фетровых шляпках, мужики в ушанках, — перед делом Ольги Викентьевны слушалось какое-то другое, обычная молодежная драка, которая на этот раз кончилась убийством.
Как всегда, я сторонился толпы, и, избывая время, замерзая, шатался по плохо убранным пустым улочкам. Домики стояли редко, некоторые были по окна в снегу, стекла казались черными, а в окнах второго этажа отражался закат. Я ждал чуда. Может быть, даже внезапной смерти Ольги Викентьевны до начала суда. Это было бы облегчением.
Замерз и вбежал в здание согреться. Оказался в хмурой и нервной толпе, где вот-вот грозила вспыхнуть драка. Слонялся, ища укромный уголок. Увидел, что какие-то люди входят в зал, тихонько заглянул в дверь. Там были ряды, как в кинотеатре, задние возле двери — пустые. Юркнул внутрь и сел. Опрашивали участников драки, мальчишек, — кто бил, кто не бил, кто где стоял. Мальчишки явно врали, кто испуганно, а кто нагло.
Там, в том зале, не было хаоса. Был порядок, который никогда, может быть, не прерывался на протяжении тысячелетий и никогда не прервется, не замутится, не перестанет быть прозрачным — порядок ритуальной иерархии, где сильный бьет слабого, и из этого порядка не выпадала женщина, скинувшая дешевое пальто на сидение, с которого встала, оставив на шее коричневый пуховой платок поверх черного платья, худая, с впалыми щеками, с волосами, затянутыми узлом на затылке, школьная учительница или простая тетка с шарикоподшипникового, похожая на школьную учительницу, которую подвела к кафедре крашенная губастая толстуха, и которая безразлично сказала:
— Моя жизнь кончилась.
Слушанье дела Ольги Викентьевны происходило в другом зале, полупустом. Дотошно выясняли обстоятельства, установили, что кислотой Ольга Викентьевна собиралась снять ржавчину с железного замка на своей сумочке, потом молодой прокурор в форме стал задавать ей вопросы, Галина Николаевна все время протестовала, возмущалась и как бы мешала судье работать, а Ольга Викентьевна отвечала спокойно и немногословно, замолкала, когда прокурор обрывал ее, терпеливо слушала, пропускала мимо ушей оскорбления, не теряла нити своей мысли и сказала, что убила намеренно, потому что иначе Кобзев оставил бы ее дочь без жилья. Прокурор был деловит и скрывал торжество. Галина Николаевна, хоть и справилась с оторопью, выглядела расстроенной.