* * *
Цесаревнам велено было сбираться в дорогу — из Москвы в Петербург. Она уже знала, что герцогу надлежит оставаться в Москве — ждать государя из похода.
Длинная вереница карет и возков двинулась. По государеву приказу Меншиков сопровождал государыню и великих княжон в Петербург. С ними ехали многие знатные дамы.
Анна сидела в карете с Лизетой, мадам д’Онуа и Маврой Шепелевой.
Сегодня утром Маврушка была при туалете цесаревны, всё вертелась и выспрашивала, какое той угодно платье, не будет ли нынче хорошо белое объяринное — из плотного шёлка, сребристо-узорное — струйками узор завивается, материя-то ещё от бабки, от Натальи Кирилловны, старинная персидская, государем Алексей Михалычем дарёная; с флёровой прозрачной оторочкой — фальбалой...
Анна едва удерживалась, чтобы не нахмуриться, а то вот так бы и нахмурилась, и выдала бы себя... Как тягостно ей сейчас все эти словеса угодливые слышать — «бабушка Наталья Кирилловна, дед-государь Алексей Михайлович»... И во всём этом мёду слышится, чуется терпкий, горький дёготь — не верят, не верят!.. Никто не верит, что она — дочь своего отца, никто не верит в права её матери... И — вот оно, самое больное: а ежели правильно не верят, ежели по правде? Но нет, и это ещё не самое! Самое — это он, худенький, сероглазый... Он... он знает?.. И прежняя, всегдашняя робость охватывает Аннушку, прежнюю на миг...
Но нет, она не будет прежней. Сколько им угодно, они могут не верить, но они пусть изведают, что бывает от государей — за неверие!..
— Ах, да не всё ли равно, Маврушка, для дороги-то не всё ли равно! Перед кем красоваться? Пред князем Александрой Данилычем велишь? Да он меня крошкой нашивал на руках...
И — холодом пахнуло в душе — глубоко... «Нашивал на руках...» От него, сказывают, взята к царю девица пленная Марта, она у него, у Меншикова, в полюбовницах жила...
Но прочь этот предательский холод, прочь! Они узнают, изведают, каково это — не верить!.. А он, худенький, сероглазый, он будет женихом принцессы, дочери императора...
— Вели подать объяринное...
И отчего Маврушка так поглядывает?.. Ах, снова это несносное положение: кто-то что-то знает, ведает, желает вертеть-крутить ею по своему хотению, а она ничего не знает!..
И о платье объяринном, это Маврушка — неспроста!.. Но сейчас и додумывать некогда. Анна слишком занята своими мыслями. О чём? Она знает о чём!..
* * *
Карета едет медленно. Путь ухабистый. Большие колеса проваливаются в рытвины и колдобины... О Господи, неужто со времени давних выездов царицы Натальи Кирилловны на богомолье не чинена дорога?..
Анна продолжает дивиться себе. Откуда взялась в ней эта ироничность? Прежде, впрочем, бывало находило ребяческое озорство, надсмеяться по-детски... Или из этого детского озорства и выросла нынешняя ирония?.. Из всего прежнего выросла нынешняя Анна, только чёрточки, прежде едва приметные, вмиг разрослись в целостные свойства характера...
По одну сторону дороги — тёмное поле, на пару, незасеянное, по другую — лес тёмный — стеной стволов... Должно быть, хорошо в лесу теперь, ягоды первые, прохлада... Передать, что ли, просьбу — цепочкой — в государынину карету, чтобы остановили поезд хоть ненадолго... Ступить на травку, размяться...
Мадам д’Онуа ухватывает цепким глазом рассеянную улыбку своей питомицы. Эта, рассеянно-улыбчивая, чуть бесшабашно-равнодушная ко всему на свете, вдруг требующая подать пряников тарель до обеда, эта девочка похожа, должно быть, на своих бабок и тёток, все дни провождавших то в церкви, то в покоях столовых за кушаньем обильным, тучневших не в меру...
«Нет, — порешила Анна, — не надо передавать в царицыну карету просьбу об остановке...»
Но, право, что за путь, что за дорога такая! И сколько отец ни радеет, а всё кругом неладно! В самом простом и то неладно! Уж долго ли поправить дорогу?! А нет, ежели государь не возьмётся сам, не примется самолично за работами надзирать, ничего ведь не сделают! И отчего это?..
Всех троих девочек уже укачало. И мадам д’Онуа клевала носом. В дремоте ей чудилось что-то давнее, и от давности этой — близкое. Чьи-то руки, жёсткие, грубые мальчишечьи руки силком удерживают её, девчушку в короткой ещё юбочке, тащат в дом, в тёмную дверь... дом ощущается большим-большим... И в самый последний миг она видит с тоской, как резко и свободно уходит вверх от неё мощёная улица... И будто она уже тогда знала, как всё переменится в её жизни после тех дней... А ведь она тогда не знала... Но она не хочет памяти, не хочет всех этих воспоминаний о стыдном, тягостном, дурном существовании... Она мотает головой и просыпается, заставила себя проснуться...