— Конечно, не дадим! — басисто крикнул Кирилл Моросилов и, хлопнув Павла по плечу, призвал с угрозой: — Держись!..
— Я тоже себя в обиду не дам, товарищ Аребин. — Прохоров строго выпрямился. — И авторитет свой подрывать не позволю. В своих делах мы разберемся сами, без вас…
В помещении зашумели, задвигались. Орешин застучал по столу счетами; колесики затрепетали на спицах.
— Тише, товарищи!..
…Возле пруда Павел приостановился. В груди разъедающе жгло, точно выпил отраву, на щеках и на лбу он ощущал как бы налипшую паутину или накипь и, присев на берегу, каблуком разбил хрусткую ледяную корочку, зачерпнул горстью студеной воды и плеснул на лицо, умылся. Было так гадко на душе, что хотелось сгинуть со свету, кинуться под лед, чтобы никого не видеть и не слышать, но пруд мелок, только в тине завязнешь… Распрямившись, он утомленно, прерывисто вздохнул, огляделся. Глаза отыскали в темноте окошки избы Шуры Осокиной, в них неярко, ласково светился огонек, только этот огонек грел сейчас душу Павла.
12
Мотя Тужеркин торопился к Назаровым, махал с бугра саженными верблюжьими прыжками. Еще издали он крикнул матери Павла (она вышла на улицу высыпать из ведра золу):
— Пашка дома, тетка Татьяна?
Дед Константин Данилыч строгал возле крылечка черенок для граблей. Он отметил в лице Моти тревогу и решимость, спросил:
— Зачем он тебе, Матвей?
— Дело есть.
— Дело… — недружелюбно проворчала мать, отворачиваясь от поднятого ветром пепла. — Знаю я ваши дела: не больно много проку от них… Не слышишь, как птицы орут? — Она сердито покосилась на ветлы. — Вон куда занесло! Все норовит подальше от земли уйти, голову сломить хочет… — И ушла в сени.
Мотя запрокинул голову.
Ветлы отяжелели от жирных, разбухших почек, ветер раскачивал их то плавно, размашисто, то рывками, скидывал с гнезд птиц и, заламывая им крылья, уносил в сторону; грачи, выравниваясь, цеплялись за жиденькие прутики и надсадно, негодующе кричали, растревоженные вторжением человека в их владения.
Павел, с тех пор как начал помнить себя, встречал прилетевших грачей с радостным трепетом: они приносили весну. Он просыпался от неумолчного карканья и босиком выбегал на крыльцо: старые ветлы были густо завалены охапками хвороста, заслоняющими синеву неба, птицы осматривали знакомые гнезда. Впервые Павел шестилетним парнишкой отважился забраться на деревья: он лез с сучка на сучок, все выше, выше, опасность перехватывала дыхание, сердце замирало от страха, а высота влекла неудержимо; тоненькие веточки гнулись и предостерегающе потрескивали… Горизонты за селом как будто никли, открывая поля, колокольни соседних селений, пожарную каланчу… Над головой, под белыми облаками кружились, плескали черными, глянцевито отполированными крыльями грачи. Было одиноко, тревожно и весело…
Теперь Павел взбирался на ветлы осторожно, до ближних гнезд. Но ощущение радостной детской взволнованности схватывало за сердце с той же силой.
Мотя Тужеркин потешался, наблюдая, как Павел распластался на сучьях и руки его шарили в хворосте.
— Эй, гвардия! Видно, только и осталось, что штурмовать грачиные укрепления. Спускайся скорее! Дай птицам передышку — оглушили окаянные! — Мотя старался перекричать грачей, шея его побагровела от напряжения.
— Не ори, — отозвался Павел сверху, — птиц беспокоишь… Уйди в избу, видишь, не выносят твоего духу!..
— Вот еще! Буду я потакать грачиным капризам. Слезай!
Павел неловко повернулся, нога соскользнула с развилины; острый, как гвоздь, сучок распорол штанину. Мотя захохотал; Константин Данилыч, отставив черенок граблей, улыбался. Павел висел на руках, дрыгал ногами, отыскивая опору.
— Вот тебе и птички! — крикнул Мотя смеясь. — Залез в брюках, а спустишься в одних подштанниках. Они тебя до добра не доведут, хрястнешься с высоты-то, и каюк, станешь кособоким, как конюх Терентий. Это я тебе гарантирую.
Сойдя на землю, Павел отряхнул гимнастерку, потом, разглядывая дыру на штанах, виновато и смущенно покачал головой.
— Все из-за тебя, — хмуро сказал он Моте.
Константин Данилыч успокоил:
— Ничего, Павличек, мать залатает…