Алена отшатнулась.
— Эко окрысился, господь с тобой! Врангель и есть Врангель…
— Пускай уезжает, — проронил Павел, и небритый подбородок его дернулся, зубы предательски ляскнули. Он готов вынести любые муки: пускай Шура гонит его, пускай не признает, не замечает совсем. Но пусть живет рядом. Когда видит ее, в душе негаснущим огоньком теплится надежда… А если уедет — все померкнет, жизнь, и работа, и борьба потеряют всякий смысл…
Алена сжалилась над Павлом.
— А может, и не приедет совсем Фанасов-то… Ведь это только мать говорит, что приедет. Она была бы радешенька, чтобы за ее дочерью князь заморский прикатил в золоченой карете… Мало ли что!
Скрестив на груди руки, Алена постояла над Павлом, вздохнула с искренним состраданием:
— Ох, и несчастные вы, мужики! И жалко-то мне вас, люди!
Из глубины избы донесся голос Аребина. Алена затормошила Павла:
— Слышишь, тебя зовет. Иди. Отелилась ли корова-то? Я припасла молока, ты захвати, когда домой соберешься…
Павел сидел, облокотившись на колени, уронив голову. Аребин вышел на крыльцо, заспанный, с полотенцем через плечо, в одной руке ведро с водой, в другой — ковшик.
— Ух, солнце какое! Весна, Павел.
Алена спохватилась:
— Батюшки! Завтракать надо, а у меня еще и печь не затоплена… — Но не ушла: любопытство прочно пригвоздило ее к крыльцу.
Аребин поставил на ступеньку ведро.
— Полей-ка, Павел, я умоюсь. — Он долго, тщательно мылся, шумно фыркая и брызгаясь, крепко, докрасна вытирал лицо и шею.
— Я знаю, зачем ты пришел, — сказал он. — Собрания боишься. Да?
— Кто знает, что они там задумали. — Павел все еще держал перед собой ковшик, из него на сапоги ему стекала вода.
Алена, сновавшая мимо них то к колодцу, то за соломой, а то и просто так, из желания услышать что-нибудь новое, объяснила:
— Какое там собрание, Владимир Николаевич! Шурка Осокина уезжает к Фанасову в Горький, вот он и зашелся, сердешный… — И съежилась от страха: Павел, занеся над головой ковшик, со свирепой решимостью двинулся на нее. Алена заметалась, ища, куда бы нырнуть, и, подбежав к лестнице, приставленной к стене двора, вскарабкалась на последнюю перекладину, под самую крышу.
— Вишь, оскалился, как зверь, — заругалась она. — Людоед ты этакий!.. Куда загнал, словно я кошка.
Павел постучал по стойке лестницы ковшом.
— Я тебе покажу — людоед! Сиди вот там…
— Шурка? — переспросил Аребин, как бы не замечая внезапно разыгравшейся сцены. — Это та, в больших калошах? Тут действительно можно зайтись… И едва ли я смогу помочь. Постороннему таких дел касаться строго воспрещается. Каждый решает их сам. Хотя именно в эти дела больше всего суются всяческие советчики и судьи. Скажу одно: не упускай.
Павел невесело хмыкнул.
— Сами-то упустили…
— Прикуси язык! — крикнула Алена Павлу, осторожно спускаясь с лестницы. — Про тебя говорят. — Она боялась, как бы Павел не задел и не обидел постояльца.
— Я упустил, а ты не упускай, — повторил Аребин. — Ни за что!.. А насчет собрания… — Аребин взял из рук Павла ковшик, повесил его на край ведра. — Ты чувствуешь себя виноватым, Павел?
— Да, — поспешно и горячо заговорил тот. — Виноват, что не боролся с ними с самого начала: молодняк был куплен на верную гибель. Я это знал. Но они прикрылись броней — постановлением правительства о поднятии животноводства! Потягайся-ка! А сейчас поезд под откосом — к ответу стрелочник…
— Я еще до конца не разобрался во всем этом и ничего существенного подсказать не могу. Если ты чувствуешь за собой правоту, стой на своем. Только не ругайся: брань и грубость в спорах — доказательства малонадежные. И не все же в парторганизации такие, как Кокуздов. Есть, наверно, и другие. Один настоящий коммунист сильнее десятка фальшивых.
— Есть, но мало, — сказал Павел. — Конюх Терентий Рыжов, бригадир Моросилов…
— Можешь позвать их? Я хочу с ними познакомиться. А ты иди домой, обдумай все хорошенько, подготовься… Мелкий человек так уж создан: старается столкнуть опасность, вину, ответственность с себя на другого. В данном случае сталкивают на тебя…
Павел ушел с неясной, но твердой решимостью.
Алена бочком подскочила к Аребину: