Разговор их был долгий, неспешный, доверительный. Макарий явно хотел выговориться — как на исповеди или как в завете, и именно перед ним, перед Фёдоровым, чувствуя, что сейчас он, пожалуй, единственный из всех близких к нему людей, в ком тоже уже поселились (или жили всегда) те же мысли и те же тревоги, которые не давали ему покоя.
— Мнози бо страны и государства изможней нас и могутней... Ведомо есть. А почто? Пото, что они просвещённы. Науки там и ремесла промыслом Божиим умножаются и художества всякие — мусикийные, и живописные, сиречь зография, и кавидные[137], и зодчий... И люди вельми чудного рассуждения обретаются там, сиречь философы и риторы... И книжное всякое там обильствие... А у нас — скуда. Минеи-Четии, всеусердный труд наш, скуду ту не убавят и к просвещению мало послужат. Они — борозда на неоранном поле необозримом. Надобет много нам книг, вельми много... Печатных, добротных, в померной цене, дабы же не быти нам опричь иные языцы. В них, в книгах тех, — свет, и изможность наша грядущая, и могутность.
— Кто же переможёт то поле, владыка, кто вспашет его и засеет?
— Церковь наша, государи наши... Не усомняйся в том. Егда коли приезжал ко мне государь навестити мя, грешнаго, и аз, не убояся гнева его, рек ему таковое же слово своё. Обаче зловредные и скудоумные ужеть изоспели воити во слух его царский, и восе учинился он глаголющим их словесами стропотными, что-деи от читания книг пропадают мнози, то в ереси-деи различные уклоняются, то житием обретаются растленны...
— Он тако глаголал и ранее.
— Зело памятлив ты, дьякон, — отметил Макарий, но было непонятно — похвала это или укор. — Ранее он вопрошал, смятясь, а ныне твердит... И выставляет мне тех, о ком ныне не велено поминати, яко бо отпали они от Церкви нашей Апостольской через ересь своя многая. Но аз, многогрешный, не убоялся гнева его пущаго и отвещал ему словом единаго от них, кого невдавне он сам зело любил и многажды беседовал с ним. Ведеши, о ком речь?
— Нет, владыка, не могу ведати. Много у нас таковых.
— Несть, не много, — теперь уже с явным неодобрением, строго и наставительно сказал Макарий. — Он и Феодосий... Косой, что допрежь его ещё умыкнулся в Литву[138].
— Потеперь ведаю... Старец Артемий[139].
— Он. Собор осудил его, и аз обратил на него строгость своя, понеже и он поползнулся в ту ересь, что прозябе у нас от Матюшки Башкина. Непреклонен аз есть к нему, и отринут он Церковью нашей, обаче про книжное почитание он вещал праведно. Буле, ведеши и слово его?
— Ведаю, владыка, — не покривил душой Фёдоров и повторил по памяти широко и давно известное среди истинных книжников знаменитое высказывание Артемия: — «Ведомо же буди всем благочестивым, что всяка ересь и прелесть бесовская и житие растленно привходят оттого, что не ведают подлинно мудрость Божественных книг. От сего ложные списания приемлются, и старческие басни, и уставы растленных умом и лишённых истины человеков. Не от книжного читания прельщаются, не бывает такового, но от своего неразумия и зломудрия».
— Истинно так, — согласно качнул головой Макарий. — Сие речение Артемьево аз и привёл государю, дабы не учинился он прельщением скудоумных благое во зло превращати. А Артемьево потому убо, занеже лучшаго не вем.
— Мню, владыка, что ты ведаешь и другое речение Артемьево, ещё более чудное: «Никто же бо с разумом родися когда, но учитися всякому словеси надлежит нужа. Любовь в Божественных — любовь в человеческих, от учения бо разум прилагается, яко же в святых людех глаголется, еже и до смерти учитися подобает». И паки: «Преже бо подобает разумети и потом действовав».
— Вижу, любишь ты его. И мнози, вем, також почитают его, речения преписуют, в уста влагают своя... Зело великое тогда шатание учинилося в людях, и поныне не улеглося оно.
— Ежели сам государь любил его, почто же иным не любити, владыка?
— Государь любил в нём праведника, покудова он был праведником... А вы любите — еретика и предания его блажите. Но воспомни Книгу Иова: «Погибал ли кто невинный и где праведные были искореняемы?