Весна. В Москве на торгу теперь снова стали ночевать со своими возами купцы, не становясь уже на гостиных дворах, чтоб не платить дворовую пошлину. На Вшивой площади, что за Покровским собором[5], у самого начала Варварки, начали свою работу цирюльники. На Москве их зовут то вшивятниками, то стригалями, но они мастера на все руки: не только стригут, но могут и бородавку прижечь, и из чирья гной выпустить, и зуб выдернуть; девицам, особенно из простонародья, они прокалывают мочки под серьги, а щёголям, тем, кому плевать на церковные запреты, волосы со щёк щиплют, да, кроме того, и притираниями могут навести румянец или белизну, и благовониями окурят. Говорят, что попы, те, у кого и в Великий пост рожа не отходит от сытой багровости, тоже пользуются их услугами, потому что умеют они придавать лицу схимническую бледность, окуривая его серой или другими одним им ведомыми зельями.
В послеобеденный час — час неизменного опочива, когда на торгу запираются все лавки, у цирюльников вовсю разгорается работа. Желающих стричься так много, что, сколько бы ни работало разом на площади этих завзятых, сноровистых умельцев, ловко и без устали орудующих ножницами, всё равно возле каждого собирается очередь. Впрочем, тут всегда толкотня, всегда полно разношёрстного люда, приходящего сюда повыведать свежие новости, намотать на ус какую-нибудь досужесть, посмаковать сплетни, послушать хитроумные небылицы да и самим при случае приврать.
Вот топчется около одного из стригалей высокий, спинастый мужичина в барашковом нагольном кожухе, заросший так, что у него уж и лица почти не видно за волосами. Стригаль неустанно работает и так же неустанно плетёт свои бесконечные россказни, искусно перескакивая с одного на другое, на третье... Мужик слушает с любопытством и от удовольствия пошморгивает носом. Дождавшись, когда стригаль закончит свою очередную побаску, крякнет, качнёт кудлатой головой, повернётся, намереваясь пойти прочь, да тут же и передумает, степенно подступится с другого боку, опять начнёт пошморгивать носом.
— Ты уж мне в глазах настрял во как! — не выдерживает стригаль, когда мужик, поди, в десятый раз подступает к нему. — Сопишь, шваешь туды-сюды, а стричься небось не станешь?
— Стричься погожу, — спокойно отговаривает мужик. — Не поры ишшо...
— Не поры?! — прекратив работу, упирает в него глумливый взгляд стригаль. — Поглядел бы на себя! Что та борзая оброс шерстью. Один нюх торчит!
— Нюх у мене не торчит, — по-прежнему спокойно, без малейшей доли обиды, отговаривает мужик. — Я заворносый. А вот у тебе истинно нос как у борзой — продолговен и ноздряст.
— Ишь ты! — удивляется стригаль, не ожидавший такого и, должно быть, от этого удивления и неожиданности не рассердившийся на мужика. — А ещё чего скажешь?
— А боль ничаво... Тебе послушаю. Дюжа хитро сказываешь.
— Горазд на даровщину слушать, — уже с обидой говорит стригаль. — Ступай себе!
— Нешто и за сказы плату берёшь?
— За сказы не беру... А сказываю для тех, кто легчится, дабы им нудоты не было.
— Коль так, тады и я олегчусь. Токмо сказывай дале...
— А легчиться истинно будешь, не обманешь? — недоверчиво спрашивает стригаль.
— Плату которую возьмёшь?
— По твоим волосищам — деньга.
— Новгородка аль московка?
— Московка...
— Всё едино много. Мене за деньгу день-деньской потеть надобно. Разумей разницу.
— То ты разумей разницу. Работа работе рознь! Вестимо, лапти плести — однова в день есть. А в нашем деле иная мера, понеже не столь руки работают, сколь голова. Я иной раз и пальцем не двину, а заработаю рубль.
— Не всё ври в один раз, покидай и на завтра в запас.
— Не веришь? — загорается стригаль.
— Про рубль — нипочём не верю, — спокойно и твёрдо отвечает мужик.
— А вот слушай! — Стригаль самодовольно избоченивается. — Кличут меня третьего дня на боярское подворье. Ведут в палаты, и выходит ко мне из терема боярыня... Ах и боярыня! Бровми союзна, телом изобильна, млечною белостию облиянна! И речёт она мне скорбным голосом, что-де и напасть на неё не бабья нашла, усыдеи, как у мужика, растут. Поглядел я на неё — и вправду вижу: прозябло роство над губой у боярыни, как у недоросля. И, чую, горе ей от того несказанное, и хочет она от той напасти избавиться, потому и покликала меня. И говорю я ей, глядя в её исскорбевшие очи, вопрошая: уж не спутала ли боярыня-сударыня с супругом со своим, с боярином, небо с землёю? А она не разумеет, про что я спрашиваю, и говорю я ей тогда, что небо — то супруг её, боярин, а земля — то она сама, боярыня, и что извечно так установлено, что небо повсегда горе, а земля повсегда долу, а кто в сладострастии переставляется местами, тот и естество своё переставляет. И зарделась боярыня, как маков цвет, и дала мне сто копейных да велела до самых ворот провожать!