...Тяжела и сурова украинная сторожевая служба. С ранней весны и до глубокой осени — до конца ноября — станичник в поле, в разъездах, а не лягут после ноября в степи снега, он и зимой не оставляет своих урочищ, не съезжает со своих сторо́ж.
Станицы, что ездят по урочищам, и сторожа, что стоят на сторожах, меняются каждые две недели, но на все эти две недели станичник должен забыть о себе, забыть о хорошей пище, об отдыхе, о сне. Ему не велено делать станов, раскладывать надолго огонь, когда нужно сварить пищу, «и того огня в одном месте не раскладывать дважды; в котором месте кто полдневал, там не ночевать». Устав сторожевой службы указывает станичникам стоять на сторо́жах, с коней не ссаживаясь, и стоять в тех местах, которые были бы «усторо́жливы», потому не велено останавливаться ни в лесах, ни в балках, ни в распадках, а только там, «где б воинских людей можно было усмотреть». А усмотрев, усторожив подкрадывающегося врага — этих самых воинских людей — и послав весть о них в ближайшие украинные города, станичники не имеют права бездействовать, затаившись где-нибудь в глухих и безопасных местах, или прятаться в тех же самых городах. Станичники не только вестники опасности, не только глаза и уши Руси, вечно ждущей татарского нападения, они ещё и помощники в борьбе с подступившим врагом, особенные помощники, без которых трудно обойтись. «Ехать им за неприятелем сакмою, — написано в росписи сторожевой службы, — а где и не сакмою, как пригоже, покинув сакму направо или налево, ездить бережно и усторожливо, по сакмам и по станам людей смечать, и того беречи накрепко: на которые украйны воинские люди пойдут и им, про то разведавши верно, с вестями подлинными спешить к тем городам, на которые неприятель пойдёт, чтоб в города те вести были раньше, не перед самым приходом неприятеля».
Кратко и просто написано, но сколько хитрости и находчивости, сколько отваги, мужества и самоотверженности нужно проявить станичникам, чтоб исполнить это короткое предписание. И от того, насколько удачно справят они своё дело, нередко зависит успех или неуспех в отражении татарского нападения.
Понимают это и татары, у которых есть только одно оружие против русских пушек и крепких городских стен — неожиданность, внезапность. Если им не удастся прокрасться незамеченными мимо русских застав и сторо́ж, не удастся отсечь станичников от кратчайших дорог к городам, куда они понесут свои вести, не удастся перехитрить или заманить их в какую-нибудь ловушку, то не знать им удачи на русской земле, не добыть ни полону, ни скарбу, быть им битыми и прогнанными вон в Дикое поле. Потому-то и боятся крымчаки станичника и ненавидят его самой лютой ненавистью, и, если уж станичник попадается им в руки, месть их страшна. Они выжгут ему глаза, отрежут язык, зальют кипящей смолой уши — и отпустят. Никакого выкупа не возьмут они за станичника, сколько б им ни посулили, хотя жадны безмерно и по большей части лишь тем и живут и кормятся, что выручают от продажи пленных. Но станичник для них — не пленный. Он — враг, и даже больше чем враг. Врага они тоже продадут на невольничьем рынке в Кафе или отправят к туркам на галеры, а со станичником поступят только так: изуродуют и отпустят, намеренно отпустят, чтоб он своим уродством служил теперь уж и им, татарам, пусть и невольно, но служил, внушая страх другим.
Немало этих несчастных по украинным городкам, часто скитающихся в нищете, и угрюмится станичник, когда видит их, и подспудный голос нередко нашёптывает ему как раз то самое, что и стремятся заронить в него татары, воочию показывая, что ждёт любого из них в том страшном, проклятом поле, куда они направляют своих коней. Паскудное это чувство, бывает, заползёт в душу, вкрапится в неё, как червоточина, и донимает, гнетёт... Слабого, глядишь, и сгложет, сломает. Захряснет в таком страх, как струп на ране, — и не притронься, не зацепи! Такой уже не станичник, не глаза и уши Руси, — такому в поле и самому худо, и другим от него беда, и делу урон. Но слабый тут редок. Слабый не часто пускается на поиски лучшей доли, он так уж и вековует или погибает там, где застало его невзгодье. С отчаянья разве что бросится он в такие края, но раз у него не хватает силы прижиться на лучших местах, здесь ему не прижиться и подавно. Здесь народец особый: здесь те, кто всегда верил и до самого гроба будет верить в свою судьбу, в свою удачу, и искать её, и стремиться к ней наперекор любым опасностям и лишениям. Такого если и тронет тревожная мысль, то только тронет, а в душу его ей не проникнуть, не вгрызться в неё, не влезть, потому что в нём как бы и нет той самой души, что водится в человеке помимо тела и разума. Он суцел, един, он, как камень, одинаков и изнутри и снаружи. Если татарская стрела или сабля вонзается в его тело, она вонзается и в его душу, и в сознании его тоже остаётся отметина — не как память о боли, а как память о неудаче, о торжестве врага над ним, пусть и временном, но всё же торжестве, и эта память непреходяща, неистребима, она сильней страха, сильней той извечной самосохраняющей силы, что заложена во всём живом, эта память жестока, беспощадна, но и в то же время полна гордости, мужества, самоотверженности.