«А без истины человек — зверь. Поганый, лютый, безобразный зверь», — тут же вспомнился ему Фома-еретик, с которым он разговаривал в пыточном застенке полоцкой градницы. Но Фома ему не подсказ. Он уверен, что человек и без истины, и с истиной — всё равно зверь.
— ...А без истины что без Бога. А без Бога, без откровения свыше человек необуздан. А необузданность — сё зло. Я же не хочу зла. Не хочу! Видит Бог, не хочу!
— Не хоти, ежели ведаешь, что есть зло и что — добро. А коль не ведаешь, поступай убо, како велит тебе твоя совесть. И памятуй: кого Бог избрал, тех и оправдал. Зло, которое оправдано, — не зло, а правота. Ты не злой и не добрый, ты — правый.
— Вот, вот она, моя истина! — вскричал Иван. Теперь он как будто обрадовался тому, чему недавно суеверно ужасался: способности Епифания угадывать его сокровенное, — Но скажи, коль ты столь многое постиг... Скажи: а ежели... — Он вдруг запнулся: видать, то, о чём хотел спросить, было гораздо легче держать в мыслях, чем облечь в слова.
— Ежели ты не прав? — помог ему Епифаний.
Иван кивнул.
— Но нешто ты сам себя избрал? Тебя избрал Бог. Нетто же Он может ошибатись?
Но такой ответ не удовлетворил Ивана. Епифаний видел это по его глазам, видел, как они потускнели, утратили тот радостный блеск, который появился в них, когда он воскликнул: «Вот, вот она, моя истина!»
— ...А буде не веришь моим словам, вопроси Его самого... Да, самого Бога! Ступай к образам и молись, молись до изнеможения. Он услышит тебя и ответит. И коли восприимешь глас Господень, тогда окропишь свою душу слезами прозрения, и то будут поистине исцеляющие слёзы! Оттоле ты уже не будешь ведать сомнений!
На Москве было неспокойно. Молва о новой царской усобице с боярами не утихала, ширилась, набирала силу, растекалась по Москве, по всем её концам, по слободам и сотням, как поветрие, и будоражила, будоражила чернь. Но сама по себе взбудораженность эта не могла разворошить тлеющего под спудом огня. В ней не было ещё ни той лютой злобы, которая, как нестерпимая боль, затмевает рассудок и толкает на самые дерзкие поступки, ни той дикой бунтарской отъявленности и слепой, исступлённой жажды мести, которая готова громить и бить направо и налево, — в ней было только напряжённое, мучительно-радостное ожидание. Ждали, что вот-вот царь кликнет их на бояр.
Поговаривали и о другом: будто собирается он снова выйти на Лобное место и объявить новые вины боярские и, объявив, назначить им кару — и не свою, царскую, а ту, что изберёт для них простолюдье. Из-за этих разговоров на Пожаре, у Лобного места, теперь постоянно толклась толпа, особенно в воскресные дни, — ждали царского выхода.
Разговоры эти вскоре дошли и до царя. Поведал ему о них Малюта Скуратов, частенько отправлявшийся на торг, на Пожар — потереться среди черни, послушать, намотать на ус её переберушки, суды-пересуды, слухи и слушки и разнотолки, которые рождались каждый день и которых было столько — уши не вместят. И много приносил их Малюта. Разных. Порой откровенно крамольных, когда начинали честить всех подряд: и бояр, и самого царя, но мало что действовало на Ивана так, как подействовало это. Вероятно, подобная мысль приходила к нему и самому, может быть, он даже вынашивал её, и принесённое Малютой лишь подогрело в нём собственное, а может, и наоборот — натолкнуло: а не поступить ли и вправду так?!
Как бы там ни было, а мысль эта не оставляла его. В тесном кругу, среди тех, кто нынче окружал его, он всё чаще и настойчивей заговаривал об этом, и, хотя неизменно сводил всегда к тому, что всё это лишь занятная говорка и что не пристало ему искать у черни суда на врагов своих, чувствовалось, однако, что мысль эта с каждым днём всё сильней завладевала им, становясь уже намерением, которое он готов был осуществить.
Епифаний, раньше всех почуявший это, принялся решительно и настойчиво отговаривать его:
— Не вздумай мутити черни. От твоей искры может такое занятися — не потушишь! А потушишь — что станешь делати на том пожарище? Золу ворошити, в каковую обратятся твоя слава и могущество? Врагов своих и супротивников ты одолеешь с Божьим допоможением. Он избрал тебя на великое и не оставит тебя. А черни не замай и не вожжайся с ней. Что тебе за нужда — якшатися с простонародьем? Что тщишься соделати им? Наставити на свет и на истину? Избыти от рабства? Но не человек человека соделывает рабом. Несть таковых рабов. Есть токмо рабы мира. А в таковом рабстве и ты, и тебе самому бы избытися сего рабства, а иных тебе не избыти, ибо, освободившись от рабства греха, они станут рабами праведности. Или, буде, тщишься напитати алчущих? Обласкати сирых? Но твоя ласка, твой хлеб — яко изрудное клеймо того самого мира, из коего их извергла нищета и убожество. Не влещи их внове в мир сей, не пробуждай тунных чаяний своим попечением: они счастливей и обласканней тебя, ибо речено Богом праведным: «Приидите ко мне труждающиеся и обременённые, и аз успокою вас».