Щелкалов, наверное, тысячу раз видел эти гербы, но почему-то только сейчас заметил, в каком они неприглядном виде. Их, должно быть, не подновляли добрый десяток лет.
«Не гораздо, — думал он, подъезжая к воротам. — Царские орлы скоро напрочь облупятся! Како ж я ранее не примечал? Ах, анафемы! Царского дородства никак не чтут! Ну я вас ужо! Как скажу крамолу, так вы мне их из серебра поделаете!»
Возле ворот толпился люд. Дьяка встретили со снятыми шапками. Понял Щелкалов: тут все виноватые, иначе не дождаться бы ему такого почтения. Нынче простолюдин не больно торопок на такое. Дерзок стал, супротивен, перечлив. Ни страху в нём, ни почтения.
— Где сторожа? Где целовальник?[204] — загорланил Щелкалов, но сам же и почувствовал, что получилось не шибко грозно, лишь громко.
— Тута все, — ответили ему заупокойно.
— Так! — Щелкалов избоченился, но вдруг вспомнил про свой кафтан и поспешно, неловко прикрылся епанчой. — Так, — повторил он ещё раз, не зная, с чего начать: кафтан проклятый спутал все мысли. — Стало быть, не устерегли?.. — Он хотел ещё выцедить сквозь зубы своё уничтожающе-презрительное «анафемы», но передумал: для этого нужно было вновь избочениться, иначе он не произвёл бы нужного впечатления, — Дрыхли аль бражничали? Молчите? Так оно и есть! Носили татям горькую и разом с ними пили... А после дрыхли без задних ног. Тати и утекли!
— Дык, которым носили, те и не утекли, — сознался кто-то простодушно. — Спят пьяные.
— А кто ж вас побудил?
— Да мы и не спали, — загалдели, оправдываясь, мужики. — И с татями не пивали, и им не на́шивали. У нас один Никишка, палач, на́шивает и пьёт с татями.
— А вы ж почто ему в зубы глядите, Никишке вашему подлому. Почто не пресечёте его своевольства?
— Дык, как пресечёшь?
— Пусть-ка испробуют! — растолкав мужиков, шатко вышел наперёд Никишка. — Они у меня — во иде! — показал он дьяку сжатый кулак. — Всё! — Он был пьянее вина, и сейчас не только грозный дьяк, но и весь белый свет был ему до одного грешного места. — Я кажинную ночь стерегу татей... Они все по домам, по лавкам... С бабами тешатся! Им рай! А я стерегу... А что горькую татям ношу да пью с ними, так я ж за упокой их душ пью! Я им головы секу, — прихныкнул Никишка. — Я уже три срока в палачах...
— Самохотно, за откуп, — не очень решительно напомнили ему.
— Верноть, за откуп, — согласился Никишка, истомно болтая расхристанной головой. Он, чувствовалось, немало гордился этим. Ещё бы! Все эти мужики и в самом деле были у него в руках. — Они все от меня откупаются! Я за них татей стерегу и много иных дел роблю, а они откупаются. Кто деньгами, кто горькой... А вот Прошка Васильев — б...! Я нынеча пошёл тот откуп получить, а тут бегут... Пихают, порты не давают надеть, кричат: тати убёгли. Кричат, что я-деи тюрьму не запер... А я знать не знавал отродясь, как её запирать.
Щелкалов слушал Никишку, смотрел презрительно на его испитую, пожмаканную рожу — в палачах и за один годовой срок спиваются, а этот уж целых три! — и мучительно соображал, что ему сейчас сделать — такое, чтоб и уряд какой-никакой учинить, и особенно не замешкаться? О том, чтобы не ехать к брату, он уже и думать не хотел. Поедет, непременно поедет! Вот только извернётся тут...
Стали собираться зеваки. Зевак Щелкалов не выносил. Нужно было поскорей кончать с этим делом. А как кончать? Ежели по закону всё делать, так тут на две недели хлопот и мороки, и влезать в эти хлопоты и мороку нужно уже сейчас.
— Заткнись! Хватит галаголить! — оборвал он Никишку. Тот с неожиданной покорностью умолк и тут же, не сходя с места, плюхнулся на землю, скрестив по-татарски ноги, — слюнявый, заедный рот его внемлюще раззявился на Щелкалова.
— Тяжкая вина на вас, мужики — спокойно заговорил Щелкалов, уже решивший, что сделать, и увидел, как враз напугал их своим спокойствием. К брани и лютости они давно попривыкли и загодя знали, чего ждать от них. Чего ждать от такого спокойствия — не знали, и страх пронизал их, видать, до пят. — За такое великое нестроение[205] быти вам от государя в великой опале... Буле, даже и в смертной. Понеже не токмо зло нерадивости исплодилось у вас, но и великая крамола. Кра-мо-ла! — повторил он с нажимом на каждый слог этого зловещего слова.