Обычно любивший поговорить, позаигрывать с толпой и не скупившийся для неё на слова, он на этот раз был, на удивление, краток, словно этой краткостью, этой сурово-истовой сдержанностью, пронизанной горечью недосказанного, хотел показать взирающему на него люду свою тайную, небеспричинную смуту и боль души, за которыми скрывалось ещё нечто такое, чего он не мог пока им открыть.
— Исполати, государь! Исполати! — благоговейно возносилось над ним, и было в этом благоговении, в этом совсем ни к месту употребляемом возгласе не только стихийное, бездумное ликование, естественное в такую минуту, но и что-то большее, глубинное, тёмное, вековое.
— Исполати, государь! Исполати! — рвалось из душ это вековое, тёмное, полное священного трепета и радостной муки.
Взволнованный и оттого ещё более посуровевший, Иван поехал дальше. Впереди, до самой Никольской стрельницы, площадь перед ним была свободна. У стрельницы, за раскатом, на котором, как два золочёных бревна, сияли начищенные известью пушки, его поджидали верховые черкесы, высланные сюда, чтоб перекрыть дорогу, идущую от Воскресенского моста. Там, на этой дороге, уже скопилось сотни полторы возов и большущая толпа народа. Самые отчаянные, несмотря на безжалостные нагайки черкесов, полезли на раскат и, гордые своей дерзкой проделкой, высокомерно поглядывали оттуда на грозящих им черкесов и на толпу, лишённую возможности увидеть проезд царя.
Минуя Ильинку, Иван направился к Никольской улице; за ним нестройными рядами двигалась вся его многочисленная свита, растянувшаяся так, что, когда ом уже повернул на Никольскую, хвост её только-только показался в проёме ворот Фроловской стрельницы.
Никольская была почти пустынна.
— Изгнали-таки люд, — досадливо буркнул Иван. — А не велел ве́ди... — Не оборачиваясь, сердито позвал: — Федька! Темрюк!
Федька Басманов и Темрюк мигом очутились рядом.
— Не велел ве́ди изгонять люд! — грозно возвысил он голос.
— Так... не изгоняли, цесарь, — невинно ответил Федька, вильнув глазами, как собака хвостом.
— А где же люди?
— Так... — Федька будто наткнулся на стену. — Так... так нетути более людей, цесарь! — извернулся-таки он.
— Нетути?! — Иван сморщился, будто собирался чихнуть, изнеможённо мотнул головой и, резко выхекнув, как при ударе, беззвучно захохотал, задыхаясь от натуги. — Блазень, блазень[161]! — наконец продохнув и смахивая с глаз слёзы, срывающимся голосом проговорил он. — Сё на Москве-то людей нетути?! Шут гороховый! Ума у тебя нетути!
— Так... — опять о чём-то заикнулся было Федька, но Иван пресёк его:
— Замолчи! Не то вон уж и конь мой ушами прядёт. Того и гляди, разоржется на твою дурь! Эк и чадо у тебя, Алексей Данилович, — обратился Иван с насмешкой к старому Басманову. — Глуп по самый пуп!
— Оженить его надобно, — равнодушно отозвался Басманов. — В него дурь из мошонки прёт.
— Так давай оженим! — с готовностью предложил Иван. — Сейчас я ему и невесту сосватаю. Сицкой! — позвал он. — Яви-кось свою рожу.
— Я туто, государь! — без промедления откликнулся Сицкий, елейно олыбливая своё выпнутенькое, похожее на дулю личико. Он был с царём в свойстве (их жёны были родными сёстрами), необычайно этим гордился и все царские выходки и насмешки, обращённые к нему, считал проявлением родственного панибратства, поэтому всегда принимал их с благоговением, почитая сие за высшую честь для себя.
— Дочка твоя к венцу доспела? — спросил Иван у него.
— Двенадцать годков уж, государь.
— Вот и выдавай её за Федьку. На Красной горке[162] и свадьбу сыграем.
Федька горделиво помалкивал. Такой оборот дела явно устраивал его. Ещё бы! Через брак с двоюродной сестрой царевичей он получал возможность породниться с самим царём. «Вот вам и дурень!» — было язвительно написано на его спесиво-ушлой роже.
Торговые ряды на Никольской были самыми богатыми — иконный, жемчужный, седельный, саадачный[163], котельный, скобяной, — и потому особенно людной она никогда не была. Сюда ходили лишь те, кто был при деньгах, да и то не часто, ибо острой и повседневной нужды в продававшихся здесь товарах не было. Слыла она ко всему прочему ещё и боярской улицей: спасаясь от кремлёвской тесноты, сюда, на просторные берега Неглинной, переселилось много знатных бояр, но ещё больше незнатных, — и потому ещё не была она многолюдной. Но нынче, благодаря горячему усердию царских приспешников, она выглядела так, что и вправду можно было подумать, будто на Москве «нетути более людей».