— Мне кажется, ему станет легче и здесь, как только он вырвется из своего состояния безнадежности, когда опять обретет чувство собственного достоинства.
Да, хорошо им так говорить. Но когда он шагал под промозглым ноябрьским дождем и, оборачиваясь, видел две фигуры на теплом, освещенном фоне, в душе Жорди подымалась буря, заставлявшая его чувство собственного достоинства биться и трепетать, как изорванный штормовой парус на мачте.
Он так упорно боролся за это свое мертвое спокойствие. Он достиг такого трудного равновесия, научился обходиться физическим и духовным минимумом. Жестким аскетизмом и погашенными желаниями…
Притушенный огонек жизни был для него это время необходимой мерой предосторожности.
И теперь вдруг другие раздули у него этот огонек, огонек разгорелся — и вот он стоит здесь, со своей неутолимой жаждой жизни, со своими жестоко подавленными, но не умершими чувствами.
В таком смятенном состоянии, упрямый и униженный, он направился прямым путем к Розарио, старой портовой шлюшке; это была добрая душа, она принимала его даже тогда, когда он возвращался из тюрьмы, не имея ни сантимо в кармане.
Но теперь он больше не был лунатиком, действовавшим бессознательно, как во сне. Его отвращение раньше его только подзадоривало, а на этот раз он вдруг увидел, что ее нищета еще больше, чем его, и сострадание к ней сделало все совершенно невозможным.
Он оставил ей свои гроши и ушел, не дотронувшись до нее. Это задело ее самолюбие так, что она бросила деньги ему вслед, сопровождая их потоком брани.
После того, как туристы уехали, торговля в его лавчонке опять стала такой же убогой, как прежде. Она позволяла ему не умереть с голоду, но не больше. Один за другим он представлял властям планы расширения торговли, чтобы иметь возможность заработать хоть сколько-нибудь, но каждое его прошение о ходовых товарах отвергалось. Ему разрешалось продавать дешевые веревочные туфли и соломенные шляпы — и баста.
Рассмотрев при утреннем свете дыру в своем единственном костюме, Жорди расстроился. Она требовала большего умения держать иглу, чем он обладал, а кроме того, оказалось, что брюки и рукава внизу обтрепались.
Он направился к портному и спросил, сколько тот возьмет, чтобы починить костюм как следует.
— Нисколько, — ответил портной и показал ему брюки на свет, так что стали видны и просвечивавшие насквозь колени. — Нисколько, потому что костюм починить нельзя. Придется тебе купить новый.
— Но у меня же нет денег! Не мог бы ты продать мне костюм в долг, а деньги я бы отдал тебе весной?
— Я бы продал тебе, если бы мог, но мне ведь тоже нужно жить, — вздохнул портной.
Никто не понимал этого лучше Жорди. Весь вопрос был в том, как поступить ему самому.
В ушах его иронически зазвучали слова, сказанные одним туристом другому, тут же, у него в лавочке, у его собственного синего прилавка:
— Вы должны воспользоваться случаем и сшить себе габардиновый костюм здесь, в Испании, это так дешево.
Ах да, конечно, так дешево — для всех, кроме самих испанцев.
Для Жорди одежда была вопросом самолюбия, и это его очень угнетало. Он не хотел приходить к своим друзьям-иностранцам в лохмотьях.
На траве лежала роса, туманно-серое покрывало, скрепленное жемчужными пряжками.
Люсьен Мари прогуливалась по апельсиновой аллее, наслаждаясь бледными солнечными лучами, то и дело зажигавшими в листве китайские фонарики апельсинов. Старый садовник хлопотал у своих деревьев. Сегодня он казался хмурым, неразговорчивым, почти сердитым. Она решила: боится, что холодные ночи повредят урожаю.
Дыхание выходило изо рта облачками пара, вокруг стояла полная тишина. Явственно доносилось стеклянно-прозрачное падение водяной струи источника в бассейн. Напор ее увеличился теперь, когда горные реки начали заполняться водой после дождей.
Какой-то рабочий в синей спецовке прошел мимо, бросил садовнику:
— Они взяли троих, но двое убежали.
— Слышал я об этих троих… а как те двое, их узнали? — вполголоса спросил садовник.
— В том-то и дело, теперь жандармы лютуют, что их упустили.
— А кто такие?
— Один из Барселоны. И Франсиско Мартинес.