— Как же все-таки обернулось дело со школой? — спросил он.
— Много лет у нас совсем не было никакой школы. А теперь за ее организацию взялись иезуиты.
Жорди поперхнулся вином.
— Почему ты не приходил к нам, не навестил нас ни разу? — спросил Серапио. — У нас есть кружок, мы продолжаем встречаться по вечерам в субботу, играем на гитаре и поем.
— У меня была ограниченная возможность передвижения, — ответил Жорди сухо.
— Вот как, — сказал Серапио, не удивляясь и не выражая протеста, привычно, как все простые люди, принимая жизнь такой, какая она есть. — Да, честно говоря, у нас там в селении болтали, что тебя отправили на тот свет, — и мы, твои бывшие ученики, сложились однажды и поставили за тебя свечку.
Давид бросил быстрый взгляд на Жорди, чтобы посмотреть, как тот отреагирует, но Жорди воспринял это так, как было сказано, как добрые слова в свой адрес.
— А кто еще был там, кроме тебя? Фернан, тот, что пел, как маленький ангел? И Николас?
— Теперь Фернан поет басом. Николас умер. А я…
Серапио протянул вперед обе свои сильные руки с растопыренными пальцами…
— …Помнишь, как ты хотел выучить меня держать гитару, а пальцы у меня были слишком маленькие? Теперь же они такие грубые, что едва помещаются на струнах.
— А ты все еще играешь? Собираешь старые народные песни? — спросил Жорди.
— Ну, вот вам, Франсиско Мартинес совсем не изменился! — воскликнул Серапио, обращаясь к Давиду, и хлопнул себя по колену, — Сколько раз я слышал, как отец и другие старики говорят друг другу: странный он был человек, этот Франсиско, с идеями какими-то новомодными; повидали мы, чем все это кончилось для таких, как он! Но старину нашу он любил больше, чем мы сами. Свадебные обряды и песни, одежду и упряжь и даже никому не нужные старые картины, до всего-то ему было дело. И боже сохрани, если бы мы только надумали продать что-нибудь скупщикам из Барселоны…
— Сыграй-ка ты лучше что-нибудь из своих песен Серапио, — прервал его Жорди.
— Нет, ступайте теперь отсюда, а то Мигель рассердится, — торопливо сказала ла абуэла, не забывая однако же обернуться к Давиду и добавить: — Извините, пожалуйста! Процессия уже возвращается.
— Пойдемте к нам, — предложил Давид. — У нас тоже есть гитара.
Но Серапио поблагодарил его застенчиво и отправился по своим делам.
Давид и Жорди посмотрели друг на друга и улыбнулись. Молодой человек, в городе бывает редко — неудивительно, что у него иные планы на сегодняшний вечер.
— Как же это он не повстречался тебе раньше, в другие базарные дни? — удивился Давид.
Деревня находится далеко отсюда, крестьяне обычно устраиваются со своими делами в других городах, поближе, но на этот раз отец Серапио решил, видимо, продать своих молодых жеребцов повыгоднее, за особенно высокую цену.
— Собираешься навестить своих учеников? — поинтересовался Давид.
Жорди отрицательно покачал головой.
— Нельзя возвращаться туда снова. Так или иначе, а они ведь поставили за меня свечку.
Но вечером он сидел и вспоминал о том времени, когда жил в горной деревушке. Об удовлетворении от работы. О необходимости образования, в котором по-прежнему многим было отказано. О своей собственной жалкой жизни. Он боролся с собой, но тоска, жажда деятельности, заставила его написать письмо, вернее, подать прошение.
Он предложил свои услуги — учить детей в любом отдаленном горном селении, на любых условиях. Написал, сколько лет учился в университете и сколько проработал учителем. Ссылался на то, что не был осужден за какое-либо преступление, а только как политический противник. Заявлял, что под честное слово готов дать обязательство ни единым словом не обмолвиться детям о политике — тем более, что теперь он сам убежден в том, что нельзя было смешивать политику и образование. Он обращался к властям с просьбой о том, чтобы…
Закончив, он прочел написанное. Охватившее его возбуждение проходило. Как он мог еще раз попасть на удочку к своим собственным чувствам? Он же хорошо знал, что с точки зрения властей он совершенно не годился в качестве учителя, какие бы заверения ни давал, потому что никогда бы не мог преподавать согласно трем существующим теперь правилам: