— Я еще приду, — сказал Давид.
Он встретил доктора с госпожой Стенрус внизу, во внутреннем дворике, оказывается, они заблудились в бесконечных коридорах, разыскивая его в другой половине монастыря.
— Ты недооцениваешь доктора-испанца, — покачал головой Стенрус, — То, что он сделал, было самым целесообразным даже по международным стандартам.
— А опасность миновала? — спросил Давид. У него напряглись все нервы при виде того, как замялся Стенрус.
— Об этом еще рано судить, — помедлив, ответил он. — Все зависит оттого, как подействует пенициллин на инфекцию и, тем самым, на температуру.
— Но теперь, Туре, тебе нужно поскорее в постель, — заявила Дага Стенрус. — Вспомни, что тебе предстоит завтра…
Она была почти бесчеловечна в своем стремлении защитить человека, составляющего единственный интерес в ее жизни. Но Давид внезапно понял ее. Слабо улыбнулся и поблагодарил их за помощь.
— Мне почти нечего было делать, — ответил Стенрус с необычной для него скромностью.
Ночь текла.
Секунды созревали, как капли, отрывались и падали в сумрачный поток времени. Но вместо каждой упавшей тут же начинала формироваться другая, потом третья, и так до бесконечности.
Монахиня сидела по одну сторону постели и, перебирая четки, читала молитвы.
По другую сидел Давид. Он взял один из тех стульев с высокой прямой спинкой, что так красиво выделялись на фоне белых стен; зато сидеть на них было настоящей пыткой.
Он этого не замечал.
Люсьен Мари лежала в бреду. Сестра отметила еще одно повышение в ее температурном листе. Сорок и восемь.
Сорок один градус.
Пришел доктор-испанец, постоял, нахмурив лоб, поглядел на поднимающуюся вверх кривую. Сестра-сиделка сделала Люсьен Мари еще один укол.
— Неужели нельзя что-нибудь предпринять? Она вся так и пылает, — сказал Давид.
— Мы делаем все, что в наших силах, — отозвался врач. — Надо надеяться, что скоро начнет действовать пенициллин.
Потом он ушел.
Люсьен Мари больше не бредила; она просто лежала, а из горла с хрипом вырывалось дыхание.
Сорок один и одна — разве так бывает? — подумал Давид. — Сколько же еще? — Здесь его мысли натолкнулись на стену. Раз за разом они в страхе бросались к этой стене, и замертво падали наземь, как птицы со сломанными крыльями.
Не может же это случиться с нами. Невозможно.
Но это случается — с некоторыми.
Глубокой ночью он вдруг заметил, что Люсьен Мари начала потеть, волосы стали влажными, рубашка промокла насквозь. Монахиня побежала за новой сменой белья.
Люсьен Мари открыла глаза и поглядела на Давида с таким выражением, как будто только что вернулась из путешествия в неизвестное. Пересохшие губы плотно обтягивали ее зубы. Неумелым движением он дал ей попить.
Теперь жар начал падать, рывками, остановился на делении около сорока.
Страшная усталость охватила Давида, у него появилось ощущение, что скелет его хочет выпрыгнуть из мускульной оболочки. Но и на этот раз он отказался уйти. Не говоря ни слова, он растянулся на каменном полу, на тонком хлопчатобумажном коврике у кровати.
Он не слышал, как вошла сестра со шприцем и остановилась в изумлении.
Другая сестра подняла голову от четок. Они взглянули друг на друга и на него, благо он их не видел, и беззвучно захихикали, прикрывшись рукой, как две школьницы.
Посовещавшись шепотом, они взяли одно из одеял, сброшенных Люсьен Мари, и покрыли его. Прикусив зубами палец, они ждали — а вдруг он проснется. Он не проснулся. Все было по-прежнему тихо.
Через некоторое время Давид вдруг очнулся. Он поднялся, совершенно окостеневший, стуча зубами от холода; палату окутал предрассветный сумрак, ночная лампа, казалось, медленно увядает. Согнувшись на стуле, клевала носом монахиня, Люсьен Мари спала, волосы у нее спутались, а черные ресницы резко выделялись на пылающих в лихорадочном жару щеках. Розы эти были обманчивы, но все же сейчас она выглядела лучше, чем с той пугающей землистой бледностью, когда жар еще только поднимался.
Давид выглянул через жалюзи. Воздух стал прозрачным, и па востоке небо розовело, как перья фламинго. Где-то над морем солнце уже вставало, хотя отсюда его еще не было видно.