— Нет, Люсьен Мари, я надеюсь, что Пако будет уже в пути, прежде чем вы вернетесь домой. Ты же знаешь, как все здесь ненадежно, — забеспокоился Давид.
Она не ответила, взяла проголодавшегося малыша и приложила к груди. Он перестал кричать и предался новому занятию с наслаждением, отдававшимся во всем тельце: крошечное существо, полностью сконцентрировавшееся вокруг сосущего рта. Когда самая большая спешка миновала, он открыл глаза и поверх материнской груди поглядел на отца. Поглядел? Нет, он позволил отцу взглянуть вниз, вглубь, в эти таинственные колодцы нашей первобытной сущности — в глаза очень маленького ребенка.
Давид заключил их обоих в объятия в порыве немой и сильной любви. Но губы его уже говорили:
— Надеюсь, Антонио даст знать о себе сегодня. Шторм кончился.
— Хорошо бы нам выбраться домой послезавтра. Знаешь, это ведь рождественский сочельник.
— Нет, ради бога, милая, дорогая, — воспротивился Давид, — притворись более больной, чем ты есть, и останься здесь еще хоть на несколько дней…
Ему не хотелось рассказывать о нервном напряжении, как смрад стоявшем над домом Анжелы Тересы и делавшем пребывание там совершенно невыносимым. Обе старые женщины весь день-деньской сидели на страже, их тусклые глаза в каждом кусте видели жандармов. А нервы и вообще здоровье Жорди оказались совершенно подорванными всеми этими годами безнадежного отчаяния, он едва держался; так и казалось, что он вот-вот сорвется. Потайное место под полом его окончательно доканало. Оно ему снилось во сне, вызывало тошноту; однажды ночью Давиду пришлось с ним даже бороться, чтобы тот не выбежал из дома на улицу.
Нет, не могут они держать только что родивших женщин и грудных младенцев в своем осажденном доме.
— Если бы ты знала, какая это для меня разрядка — пройтись сюда и побыть здесь хоть несколько часов в день, — тихо сказал он.
Каждый раз, уходя из дома, он всей спиной, как судорогу, ощущал на себе долгий взгляд Жорди, заточенного у него в доме.
Приближалось рождество, праздник торжественного покоя…
Только на следующий день Антонио вынырнул на том же месте, что и раньше. Он связался с тем французским рыбаком — да, да, это отняло много времени, но что вы хотите, это ведь не только оставить письмо на почте и дать его проверить цензуре…
Самым скверным было то, что на француза можно было рассчитывать только после рождества. Он не хотел выходить в море в праздники.
На одно мгновение Давида охватил самый настоящий панический страх перед этой дополнительной отсрочкой. Как ему это пережить?
Антонио назвал место встречи: скалистый мыс несколько километров севернее Соласа, между часом и тремя ночи на третий день рождества. Жорди должен будет добраться туда заблаговременно и быть наготове.
— Ты можешь выписать что-нибудь, чтобы давать, как успокоительное, Пако еще в течение четырех дней? — спросил Давид, когда опять пришел в монастырскую больницу. Люсьен Мари — его персональный фармацевт — подумала и выписала рецепт. Потом коснулась рукой его щеки — ей показалось, что щеки его стали такими исхудалыми и впалыми за эти дни и ночи бессонницы и беспорядочного сна.
— А для тебя? — мягко спросила она.
В дверь постучали и вошла настоятельница. Она, как веселый рождественский подарок, принесла весть о том, что госпожу Стокмар можно будет выписать на второй день рождества; она уже поправилась, а палата нужна для нового пациента.
Настоятельница попрощалась и вышла. Давид потемнел.
— Ну что ты, это хорошо, — заметила Люсьен Мари. — Что может быть лучше такого камуфляжа, как малыш и я?
— А если что-нибудь случится? — спросил Давид.
…то я хочу, чтобы вы были в надежном месте, — подумал он.
…то я хочу быть рядом с тобой, — подумала Люсьен Мари.
Она посмотрела на мужа. Однажды ей уже пришлось пережить с ним один кризис, но тогда в нем было что-то непонятное ей, какая-то раздвоенность, что-то абсолютно ненадежное. То было тяжелое переживание, оно вынудило ее позаботиться об опоре для себя — какой бы она теперь ни оказалась.
Сейчас он тоже находился в напряжении. Оно давило его, это сразу бросалось в глаза, он никогда не был твердокаменным, он относился к людям совершенно особого сорта, к людям чрезвычайно чувствительным, ранимым, тем не менее на всех окружающих он производил впечатление человека уверенного и спокойного. Он был цельным, не стоял в оппозиции к самому себе. Или к ней.