Казалось бы, что животное, лишь совсем недавно попавшее из диких джунглей в европейскую столицу, должно было бы растеряться, смутиться от десятков глаз, устремленных на него. Но ничуть не бывало. Горилла нисколько не смутился. Чего ему было смущаться, когда для него не существовало понятий чести, гордости, тщеславия, достоинства? Терять ему было нечего.
Он прошел по залу, будто и не заметив гостей. Только проходя мимо слишком обнаженных женщин, он слегка раздувал ноздри, и у него загорались черные, глубоко посаженные, глазки. Он подсел к Элизабет и довольно грубо облапал ее. Один за другим спешили гости знакомиться с ним. Он, сурово насупившись, протягивал каждому свою коричневую лапу и пожимал руку так, что люди морщились и гримасничали от боли.
Когда очередь дошла до министра господина фон Маме-на, он подскочил своей молодящейся походкой и, прижав руки к груди, произнес:
— Ах, дорогой господин Горилл…
Гориллиус зевнул и прорычал:
— Ну, хватит, мне это надоело. Давай чего-нибудь пожрать.
— Ах, ах, — подхватили дамы и кавалеры, — какая непринужденность, какая непосредственность: «давай чего-нибудь пожрать». Вот подлинно сын природы! Ах, ах!..
— Ну, ну, чего раскудахтались, визгливые курицы, марш в столовую, пока я не раскокал ваши птичьи черепа…
— Ах, ах, — восторгались дамы и мужчины, — чего, спрашивает, раскудахтались… Как очаровательно!.. Какой сочный язык, какая свежесть мысли!
За столом Гориллиус сидел между госпожой Хрупп и очаровательной Элизабет.
Он ни за кем не ухаживал. Сгребал со стола все самое вкусное и, нередко забываясь, начинял хватать куски руками прямо из блюда или вазы, при этом громко чавкая, сопя и разбрызгивая соуса на туалеты своих соседок.
Однако все это воспринималось высшим светом как проявление чрезвычайной оригинальности, непосредственности, экстравагантности, независимости и протеста против условностей.
— Скажите, — кокетливо спрашивала у него госпожа Хрупп, — правду ли говорят, что вы не человек, а горилла?
— А ты как думаешь, голобедрая самка? — отвечал он, взяв с блюда целого гуся и разрывая зубами его мясо. — Я разорвал бы нутро своей матери, если бы она родила меня жалким человечком, — говорил он, чавкая и лязгая зубами.
— Ах, вы слышите, он бы разорвал нутро своей матери… — передавали гости один другому, вокруг стола.
— А каковы ваши политические убеждения? — не унималась госпожа Хрупп, желая занять и развлечь своего оригинального соседа.
— Это вы, людишки, занимаетесь убеждениями. А нам, зверям, убеждения ни к чему. Мои убеждения — это мои кулаки. Вот какие мои убеждения.
— Ах, как это оригинально и мудро! — воскликнул господин министр фон Мамен. — «Мои убеждения — это мои кулаки!» Это изречение достойно Фридриха Великого, господа! «Мои убеждения — это мои кулаки!»
— Но все-таки, какова же ваша программа? — настаивала госпожа Хрупп.
— Ох пристала, ох пристала! — отмахивался горилла, вытирая свою сальную морду рукавом черного фрака. — Какая там программа? Я хочу есть, пить, спать со своими самками да ломать хребет всякому, кто помешает мне это делать.
Господин фон Мамен даже подскочил от энтузиазма:
— Вы послушайте, господа, какая глубина мысли! Ведь это же глубочайшая философия! Ведь программы всех политических партий по существу сводятся к тому, чтобы дать человеку возможность есть, пить да… э-э-э… любить. Ведь в этом по существу корень всей политики. Ведь это по существу и есть разрешение рабочего вопроса и всех других вопросов! Ведь это же подлинная философия!
— Какая там философия? Чего ты бубнишь, старый осел? — удивился Гориллиус. — Просто есть, пить да развлекаться с самочками без всякой философии!
— Но, простите, — отложил в сторону нож и вилку профессор Давид Дерви. — А наука? Познание природы? Расширение своих знаний?
— Жри ее сам, свою науку, я и без нее сыт! — коротко ответил Гориллиус.
— Но искусство? — спросил Авраам Равинский. — Разве может человек жить без искусства? Без музыки?
— Моя музыка в моем животе, — глубокомысленно разъяснил горилла. — Когда там полно, там что-то бурчит. Лучшей музыки мне не надобно.