Исай, вцепившись руками в телегу, стоял под поветью[163]. Тоскливо и горестно вздыхал, тряс седой бородой.
И вдруг возле его лаптей заскакали белые горошины.
— Осподи, да что же это! ‑ побледнев лицом, отшатнулся от повети старожилец.
Сплошной белой полосой посыпал на землю град. И шум был его настолько страшен, что старый сеятель опустился на колени.
— Хлеб гибнет! ‑ в отчаянии воскликнул страдник и, прямо без шапки, в одной посконной рубахе, оторвался от повети и побежал вдоль села к своей ниве.
Град больно стегал его по взлохмаченной голове, широкой груди, босым грязным ступням. Но старожилец не замечал ни боли, ни устрашающих вспышек молний.
А вот и нива. О боже! Всю рожь и яровые как серпом срезало. Исай опустился на колени и со слабой надеждой схватил в ладони колосья. Но тотчас поднял скорбные глаза к черному небу.
— За что же ты нас караешь, оспо‑ди‑и…
Исай ткнулся ничком в ниву и навечно утих, упав длинным костистым телом на поникшие, обмякшие, опустошенные градом колосья.
Уныло в селе, печально.
Мужики, понурив головы, бродили по загубленным загонам, а в избах надрывно голосили бабы.
— Вот те и Илья да Никола! Весь год маялись, а прок какой? Помрем теперь с голодухи, братцы, ‑ угрюмо ронял среди мужиков Семейка Назарьев.
— Помрем, Семейка, ‑ вторил ему Карпушка Веденеев. ‑ У меня уж и без того троих деток господь к себе прибрал.
— Чего делать будем, братцы? ‑ вопросил Семейка, обращаясь к поникшим крестьянам.
Но вразумительного ответа так и не последовало. А спросить совета больше не у кого: на погосте теперь почил степенный, башковитый крестьянин.
Исая хоронили всем селом. Страдники ‑ старожильцы, серебряники, новопорядчики и бобыли долго стояли возле могилы, поминая селянина добрыми словами:
— Всю жизнь из рук сохи не выпускал да так на ниве и преставился, голуба, ‑ глухо промолвил белоголовый Акимыч.
— Исай ‑ мужик был праведный. Себя в обиду не давал и умел за мир постоять, ‑ тиская шапку в руках, произнес Пахом Аверьянов.
— От боярских неправд все скоро подохнем, братцы. Исай, почитай, за мир один отдувался. Всем скопом надо против боярщины подниматься, ‑ веско проговорил Семейка Назарьев.
— Верно толкуешь, Семейка. Что ни год ‑ то тяжелее хомут княжий. Мочи нет терпеть.
— Теперь одна дорога ‑ в бега подаваться, хрещеные, на Низ[164].
Убитая горем Прасковья, обхватила руками деревянный крест, припала к свежему земляному холмику и тихо рыдала. Седые пряди выбились из‑под черного убруса.
Иванка застыл возле могилы в тягостном суровом молчании ‑ угрюмый, насупленный, скорбный.
Возле княжьего гумна собрались мужики с подводами.
Калистрат Егорыч, распахнув на груди суконный опашень[165], сказал миру:
— Повелел государь наш Андрей Андреевич хлебушек из амбаров выгружать и в Москву отправлять. Кладите на телеги по пять четей и езжайте в белокаменную с богом. Да самопалы с собой прихватите, неровен час…
— Креста на тебе нет, Егорыч. Нам надо побитые хлеба согрести да цепами обмолотить. Хоть последние крохи с нивы собрать, ‑ с возмущением перебил приказчика Семейка.
— Дело‑то спешное у князя, сердешные. Ему хлебушек в Москве надобен.
— Князь может и обождать. У него жита и за десять лет всем селом не приесть, ‑ поддержал Назарьева Иванка.
— Неча попусту языком болтать. Князю лучше знать, когда ему хлеб надобен. Загружайте подводы, мужики, ‑ начал гневаться приказчик.
— Не повезем жито в Москву. Недосуг нам да и кони заморены. Хватит с нас жилы тянуть! ‑ взорвался Семейка, наступая на приказчика.
— Заворачивайте, братцы, коней. Айда на свои загоны! А ты, приказчик, уходи подобру‑поздорову, ‑ выкрикнул Иванка.
Мокей, не дожидаясь решения Калистрата, ожег Семейку Назарьева кнутом и пошел на Болотникова. Иванка отшатнулся ‑ кнут просвистел мимо. Мокей взмахнул в другой раз, но Болотников с такой силой двинул его кулаком, что челядинец рухнул наземь.
— Вяжите бунтовщиков! ‑ тонко и визгливо прокричал Калистрат Егорыч своим дворовым холопам.
Но здесь приказчик переусердствовал. Его окрик еще более раскалил и без того обозленных крестьян.
— Бейте их, братцы! ‑ взревел Семейка.