Хотя…
Полные губы сидящего у костра презрительно скривились. Он давно привык не доверять никому и никогда. Бить первым, если заподозрил предательство. И мало кто смог бы отразить его удар…
Фыркнул конь, бродящий неподалеку.
Человек поднял голову, огляделся.
Никого.
Показалось? Или нет?
Может, филин пролетел? Или конь почуял волков?
Прикоснувшись к рукоятке прямого длинного меча, человек повел плечами, поправил воротник черного чопкута[24]. Посильнее натянул на голову подшлемник-калбак.
«Ну, где же этот Пантюха? Вроде бы не мальчишка – должен понимать, что уговор дороже денег. Или он в бирюльки играть со мной вздумал?»
В это миг конь тихонько заржал, предупреждая об опасности.
Человек у костра встрепенулся. Пальцы сомкнулись на черене меча.
– Эге-гей! Ты здесь, что ли? – послышался настороженный голос.
Пантюха. Десятник Пантелеймон. Кто ж еще?
– Слышишь меня, нет? Слышишь?! – Голос из темноты запнулся. – Эй, Кара-Кончар[25]! Не молчи, ответь!
– Что ты орешь, как корова недоенная? – сквозь зубы бросил сидящий у костра. – Всю округу созвать сюда хочешь?
– А! Вот ты где! – Глухо стукнули о землю подошвы сапог. – Сейчас, подпругу отпущу… Тут есть где привязать?
– Где хочешь, там и вяжи, – неприязненно отозвался сидящий.
– Ты добрый, как я погляжу…
После недолгой возни в темноте к костру вышел крепкий мужчина. Поискал глазами – на что бы присесть? Не нашел. Сел на корточки. Скривился, устраиваясь поудобнее:
– Здоров будь, Кара-Кончар.
– И тебе не хворать, Пантелеймон.
– Я гляжу, ты совсем обтатарился.
– Тебе какое дело?
– Злой ты.
– Какой есть. Ты зачем приехал? Поболтать?
– Ну… – замялся Пантелеймон. – Ты же сам велел…
– Правильно. Я велел. Потому что я тебе плачу́, Пантюха.
Десятник сник, опустил плечи:
– Все верно, Кара-Кончар… Тьфу! Ну и имечко ты себе подобрал.
– Тебе какое дело?
– Вот. Опять. А про тебя, замежду прочим, боярин Акинф вспоминал давеча…
– Тьфу, жирная свинья! Ужо я б ему язык поганый отрезал!
– Ему необязательно. – Пантелеймон сплюнул рядом с костром. – Сынка его, Семку, можешь прищучить. Очень даже запросто.
– Да? – Человек в чопкуте оскалился. – Семку… – повторил он, будто пробуя замысел на вкус. – А ведь это даже лучше будет… Это, пожалуй, больнее по Акинфу ударит.
– То-то и оно. Бери своих баатуров[26] и давай на закат.
– Э! Погоди! Быстрый какой. Почему я бежать должен, будто плохого кумыса опился? С какой радости? Что мне нойон Ялвач скажет? Небось по головке не погладит…
– А ты никак боишься нойона своего?! – делано всплеснул ладонями Пантелеймон. – Нет, правда, Кара-Кончар? Боишься? Бои…
Десятник замер на полуслове, когда холодное острие клинка коснулось его кадыка. Застыл, боясь вдохнуть. И только навязчивая мысль билась в голове:
«Зачем я его дразнил? Теперь прирежет и воронам скормит…»
Он уже ощущал, как тоненькая горячая струйка стекает за пазуху.
– Запомни раз и навсегда, пес, – чеканя каждое слово, проговорил Кара-Кончар. – Не смей меня попрекать. Ничем и никогда. Я нойона не боюсь. Это вы князю Мишке зад лижете за кусок черствого хлеба. Я служу Ялвач-нойону потому, что мне нравится. И нужен он мне. До поры. А как соберу вокруг себя преданных молодцев – сам нойоном стану. И Ялвач мне тогда не указ будет. А пока нужно с оглядкой жить. Уразумел, пес?
Пантелеймон побоялся кивнуть. Просто моргнул в знак согласия. Мелькнула мыслишка: а что будет, если не заметит баатур? Но тот заметил. Знать, видел в темноте, как кошка. Помедлил, но меч-мэсэ[27] убрал.
– И не зли меня больше…
Десятник судорожно втягивал воздух, ощупывая горло. Он всегда поражался этому человеку. Никто в дружине тверского князя не мог ему противостоять. Ни с оружием, ни с голыми руками. И вряд ли во всей Золотой Орде нашелся бы кто-то, умеющий драться лучше. Не человек, а смерть ходячая. Быстрая, безжалостная, расчетливая… А ведь он правду говорит, открыт, как на исповеди. Терпит Ялвач-нойона, а сам спит и видит, как бы на его место вскочить. И вскочит, когда поймет, что миг удачный. Запрыгнет, как волк на холку степному коню, и…
– Прости меня, Кара-Кончар, – хрипло проговорил Пантелеймон. – Язык мой глупый раньше меня говорит. Я только подумать успел, а он уже ляпнул.