И снова стало темно в глазах... Потом пришёл день. И снова ко всему безучастность. Не волновало солнце, ветер. Запах полынной степи. Куда-то исчезло желание свободы. Даже безысходность не обжигала тоской душу...
Много дней и ночей её везли на повозке в далёкие стойбища. Молча склонялась над ней Отрада-Ула, что-то шептала, вздыхала...
Далёкие, неведомые степи. Для Отрады-Улы они были более близкими — где-то здесь, в Засулье, её Славята и Борис гоняют Итларевы табуны, отыскивают места для новых стойбищ, следят за доением коров, овец, коз, за тем, чтобы вовремя отвозился свежий скрут к ханским вежам. Отрада-Ула с нетерпением всматривалась вдаль. Она же первой и заметила вежи далёкого кочевья.
— Сыночки мои, соколики мои! Хотя бы умереть возле вас!.. Хотя бы в глаза заглянуть!
Гаина встрепенулась от тех причитаний. Слова Отрады напомнили ей о её сыночке, о Гордятке. Разве она забыла, что он её ждёт?! Нет, не забыла. Уже сколько раз в своей краткой жизни тело Гайки попадало в лапы Мораны-смерти. Но душа её оставалась живой, спасая её саму. Наверное, и в самом деле матерь её старая накудесничала своей дочери-красавице долгий век, а может, и бессмертие. Когда она выжила после холодных объятий Сулы, после испепеляющей огневицы, после Итларевой «милости» — то наверняка будет жить... Верь в сие, Гайка, верь! Без этой веры тебе не пройти отмеренного для тебя нелёгкого пути...
И она снова поверила. В глаза Гаины вошла жизнь. Она уже знала, что не может обмануть своего Гордятку, что должна к нему возвратиться. Рано или поздно. Она не боится работы. Лютое солнце половецкое не испепелит её надежд. Ветры не развеют желаний. Зимние морозы не остудят тело. Да разве есть такая сила, которая могла бы сломить душу и любовь русской матери?
Навстречу прибывшим мчали всадники. Багряно-золотистые гривы половецких жеребцов развевались на ветру. Чёрные, пучеглазые, диковатые, как степь полыновая, тарпаны[132] таращились на повозки, прибывшие из стойбища грозного хана.
Отрада-Ула первой соскочила на землю, распростерши руки как птица, побежала навстречу всадникам. Отрада мчалась, летела, будто соколица к своим сыновьям-соколикам...
— Мама... мама... — Славята и Борис наклонились с седел с двух сторон к Отраде.
С головы её сполз чёрный платок, седая коса ужом вилась по спине, а она, растерянная и счастливая, обнимала то одного, то другого. Обнимала сыновей...
— Славята, Бориска... К вам мы приехали... Теперь буду с вами. Итларь прогнал меня... И Гаину прогнал... Не захотела быть ему женой. Ну что ж, может, так и лучше... Будем доить стадо... Будем скрут отжимать... Все будем делать...
Сыновья Отрады спрыгнули на землю. Пошли навстречу Гаине. Она медленно приближалась к ним, осматривая крутолобых чад Отрады. Смуглолицые, скуластенькие, с блестящими, чёрными, как воронье крыло, волосами, с усами, они приветливо блеснули ей белозубой улыбкой, по очереди протянули ей свои твёрдые ладони... Уверенные, крепкие руки у парней Отрады. Чистые, нелукавые взгляды их густо-синих материнских очей.
— Мы тебя не дадим в обиду, Гайка, — искренне пробасил Славята, старший из сыновей. Борис одобрительно кивнул головой.
Глаза Гаины затуманились слезами, губы дрогнули в улыбке.
— А отсюда... далеко до Руси?
Славята и Борис переглянулись. Задержали взгляд на её клейме.
— Не ведаем... Не ходили...
Гаина перевела взгляд, посмотрела куда-то вверх. Когда ей становилось мучительно больно, она всегда глядела на небо. Там была не затуманенная грехами чистая и непостижимая вечность. Сравнительно с нею — что стоили мелкие суетные желания человека?
От этих слов Гаины о родине в сердца юношей запала щемящая тоска по никогда не виденной ими родной земле, о которой всю жизнь убивается их матушка и любовь к которой песнями своими и речью своей вселила в их чистые души... Наверное, и в самом деле неизъяснима сила этой земли и стоит она таких высоких слёз гордой, непреклонной женщины, принявшей поругание над своей красотой, но не отступившей от любви к отчему краю...
Какова же она, Русская земля?