— Ты о чём? — удивился Ян.
— О летописном пергамене Никона, воевода. Он написал, что были у русичей договоры с греками. А иные считали это басней. Великая Византия, молвили несведущие, не могла встать в ряд с дикими русичами... А они есть, говоришь? — Монах испытующе смотрел в довольное лицо Вышатича. — Дозволь прийти к тебе, воевода. Переписать...
— Приходи. У меня много есть книг, — гордо выпятил грудь Вышатич.
Боярин Ян с большой гордостью похвалялся своим древним родом перед учёным монахом и писцом печерским. Выкладывал ему свитки из своего небольшого, но хорошо подобранного хранилища. Не забывал, невзначай будто, похвалиться и своим египетским или ромейским бокалом, кружкой или лагвицей, которые ему достались то в подарок, то во время битвы, то как алафа[129]. Кто ж, как не сей мудрый чернец, сумеет оценить изысканность вещей наследника рода Добрыни-Остромира!
Нестор невидящим взглядом скользил по богатствам Вышатича, по нарядным иконам, из чистого золота кованным подсвечникам, в которых ради гостя зажгли свечи даже днём.
Но подолгу склонялась седеющая голова монаха-печерца над кусками старых пергаменов, часто он начинал переписывать что-то или снова читать.
Ян мягкими шагами ходил за его спиной. Ему не терпелось поговорить, излить свою душу. И он, немного переждав, начал рассказывать Нестору бывалmoины и легенды из истории своего рода.
Нестор рассеянно вслушивался в слова воеводы. Но вот речь пошла о Гаине. Сетовал воевода на её ослушание, на горделивость, обвинял в колдовстве и волхвовании. Но за этой озлобленностью Нестор угадывал тоску о ненайденном человеческом счастье. Нестор понял, что у Вышатича понемногу созревала мысль насильно вернуть в дом свою законную жену с сыном. Должен ведь быть у него наследник, который бы когда-то с гордостью рассказал и о нём, отце высокородном, и о его предках. Выспрашивал у Нестора его мнение на этот счёт.
Будет ли великим грехом, если он примет сына Гаины как своего? Будет ли ему благословенье на это от святых отцов? В мыслях своих он давно плёл паучьи сети, в какие можно было бы заманить Гаину. Тайно даже молился старым богам, желая добыть себе земной рай для души, и откровенно просил об этом же в храмах христианского Бога, чтобы попасть в рай небесный.
Такова уж была его жадная натура — жадная к греховному честолюбию, которое толкало его не на путь мытарства, а на путь фарисейства... «Горе вам, книжники и фарисеи...»
Уже вторую весну Гаина сама засевала Претичеву ниву. Засевала не всю, а лишь ту землю, которая тянулась от избы к берёзовой роще. Больше не хватало сил. Ворочала землю тяжёлым заступом, бороновала граблями. Потом ожидала полнолуния. Вот тогда и начинала сеять. Это был праздник, и Гаина к нему готовилась заблаговременно. Как это делала когда-то её мать. Зерно для посева выставляла на ночь на завалинку, открывала мешки, чтобы три утренних зари-денницы изгнали из зёрнышек болезни и наполнили их силой прорастания.
Повязывала белый платочек на голову, на ноги надевала старые отцовские сапоги — земля по утрам ещё была холодной — и выходила на свою ниву. Через плечо у неё висела сумка, из которой набирала пригоршней зерно и рассевала. Широко переступала по вскопанной земле, чтобы напрасно не затоптать ни единой пяди на ровно заволочённой земле.
Широко, со всего плеча, размахивала рукой, бережливо процеживая сквозь пальцы эти зёрна. А оно выскальзывало из-под них как живое. Рвалось на свободу, чтобы упасть в распушённую жирную землю и потом проклюнуться зелёным стебельком.
С того дня в душу Гаины вселялась тревога. Взойдёт ли? Не редко ли зёрнышки легли в землю? А может, густо?.. Поляжет, сомнётся её житечко, когда будет дозревать.
Каждое утро, проснувшись, бежала смотреть на свою ниву. Не зеленеет ещё, земля ещё не делается изумрудной. И сердце сжималось. Наверное, зерно мёртвым было, не пробудила в нём жизни златокудрая Денница[130], не оплодотворила его.
Печаль шевелилась в душе. Сердце останавливалось, когда представляла, что в лютые морозы в её доме не будет хлеба. И уже не удивляла её голубизна неба, не веселили душу весенние звуки.