Хотел сказать ей о своей радости всеми словами сразу. Но они не шли на язык. Наседали одно на другое, прыгали — и не поддавались его желанию. Не мог выхватить ни одного из них! Всматривался в лицо Руты и глуповато улыбался. Даже не в состоянии был перестать блаженно и бессмысленно улыбаться...
Она же будто не замечала его растерянности и смеялась всем лицом, всеми морщинками вокруг рта и вокруг глаз — и отблеск этой радости колебался в мелкой зяби воды в вёдрах.
— Дай поднесу! — Решительно подхватил коромысло с её плеча и подставил своё, но сделал это так неловко и торопливо, что выплеснул много воды.
Вопросительно посмотрел в её глаза — не упрекает ли? Нет. Рута смеялась своим удивительным, каким-то тихим и искрящимся смехом и будто не замечала его неловкости. А он быстро побежал вверх по вьющейся тропке. Но через несколько десятков шагов почувствовал, что в его груди перехватило дыхание. Остановился. Передохнул. Эге! Если вот так ежедневно бегать по такой круче, то быстро и душа из тебя вон!
— Не беги! Не беги! — просила его Рута вослед. — Ты же непривычен к этой работе.
Когда ведра были отнесены на хозяйский двор и вода из них была перелита в высокие бочки, Гордята облегчённо вздохнул. Теперь мог о чём-то спросить Руту, мог спокойно слушать её певучий малиновый голос. И о себе мог что-то рассказать. Но что? Лучше послушать её. В его жизни ничего ведь такого не случилось. И ничего не изменилось. Служил Святополку, потом служил Мономаху. А сейчас — не знает кому. Ещё мог бы сказать, что не забыл её. И что хотел бы всегда видеть. Но как скажешь об этом?.. Он лучше послушает Руту, посмотрит на её радость и причастится ею. Напьётся этого золотисто-медового смеха и певучего голоса, что так затаённо-сдержанно клокотал в груди и рвался на волю... Вдруг он вспомнил, что видел Руту не такой. Даже не знал, красива ли она. Окинул её взглядом: в самом деле, красива Рута или нет?
Но с грустью почувствовал, что в его сердце, наверное, закралась старость. Искал уже не внешней красоты, которая тешит глаз! На иную красоту отозвалось его сердце — на ту, которая светилась в Рутиных глазах. Поэтому в следующее мгновенье она показалась ему самой красивой и желанной на свете!
И всё же отметил, что со времени их первой встречи, за все эти годы мытарств, Рута осунулась. Лицо её как-то посерело. Или это жёсткая смуглота лета огрубила её кожу? В сеточках морщин у глаз и переносицы, на запавших щеках залегла усталость и горечь. И руки у неё, такие тонкие, сильные и цепкие... самые красивые руки на свете! — сейчас утомлённо, как плети висели вдоль тела...
Рута жила с маленьким сынишкой в хижине на Подоле, ближе к колодцам. Там стояли избы многих челядников Путятиных. Намаявшись за день на боярском дворе, они успевали только едва прикорнуть ночью, а утром нужно было снова бежать на Гору.
— Хочешь посмотреть на наше хозяйство? Идём! — Она схватила под руку коромысло и решительно толкнула Гордяту в плечо. — День уж на исходе... Солнце садится. Работе конец...
Солнце на самом деле садилось за верхушки притихших деревьев, садилось где-то за Почайной, за лугами, за лесами. Ласково светило им обоим в глаза, будто приговаривало: и ваше солнце в очах — невечно! Невечно!..
...Так и остался Гордята в хижине Руты. Не вернулся в Переяслав. Не появился и у Путяты. Яна уже нет. Не сможет его и за мать упрекнуть. Да и зачем? Матери не воскресить...
Не раз потом, лёжа на сене под тёплыми звёздами, Гордята вспоминал эту каменистую крутую тропку, которая свела его с Рутой. И снова нежность вспыхивала в нём к этой долгожданной женщине. И был он неизмеримо счастлив и благодарен судьбе...
Как мало, кажется, нужно человеку для счастья. Одна искренняя и преданная душа рядом... Так думал он.
Но сия истина открывалась, наверное, не всем. Поэтому люди ищут земное счастье совсем не там, где оно есть! Выстраивают высокие терема с башнями, ставят храмы, лезут к небу. Убивают один другого, выкалывают глаза... гребут в свою ненасытную глотку земли, золото, себе подобных... уничижаются перед ничтожными... И сами от этого становятся униженными и осмеянными... И умирают несчастными... всеми презираемыми, с грузом грехов, посеянных ими же на земле! После них не остаётся ничего. Из людской памяти выветриваются даже имена ненасытцев.