Но про себя Мономах думает, что не дождаться ему послов. И монахи его не позовут — сие будет против их обычая. Они будут держаться заповедей, которые прижились у них со времён Ярослава да Иллариона. Они будут поддерживать законность. То есть — Святополка.
Ратный стан князей в Городце ждал с нетерпением решения Мономаха. Что он тянет? Брать стольный град на копие — и весь разговор! Уже прибежало из Киева несколько человек. Молвили: Святополк перепуган, грузит добро своё. Хочет стрекача дать. Да воевода Путята Вышатич и боярин Поток Туровский направили к нему гридей своих, чтобы хватали князя за полы, когда вздумает бежать из города!
Мономах хмурит брови. Снова киевские бояре! Они, это они держат Святополка за руки! Ибо не желают его, Мономаха, в Киев звать. Боятся. Помнят, как он загнал их в щели ещё при отце своём Всеволоде. Своеволие их скрутил в рог.
Но почему молчит чёрный люд Киева? Почему не мятежит? Изверился в добрых князьях? Убедился, что при каждом князе с него одинаково снимают шкуру...
И Гордяты-Василия из Печёр долго нет что-то. Может, монахи отступят от своего обычая, коль услышат от Гордяты правду о князе Васильке? Но... вспоминались тяжёлые слова игумена Ивана...
Печерская обитель упрямо молчала.
Молчал и Киев.
Посол Мономаха Гордята-Василий сидел в келии Нестора-книжника и ожидал окончательного ответа печерцев. Нестор надолго исчезал, просиживал то у черноризой братии, то в игуменской келии отца Феоктиста. Старый, высохший, но подвижный, с быстрым взглядом отец Нестор, возвращаясь назад, ни о чём не рассказывал, только снова расспрашивал Гордяту о той ужасной белгородской ночи. Вздыхал, молча осенял себя крестным знамением и своими сине-прозрачными очами вглядывался в какую-то лишь ему видимую даль.
Однажды спросил:
— А писать научен?
— Писал когда-то. Воевода Ян научил.
— Воевода Ян? Или, может, ты его сын?
— Был когда-то, но теперь — вольный человек, — почему-то испуганно сказал Гордята. Зачем людям знать его тайны?
Нестор пожевал ртом. Что-то, казалось, вспоминал. Но уже ничего не выспрашивал у посланца. Не желает человек открыться душой — не нужно его заставлять. Добра от этого не получится.
Достал из-за иконы Божьей Матери свиток чистого пергамена, поставил перед Гордятой маленькую глиняную кружечку с чернилом, положил железное писало.
— Коль умеешь писать, садись-ка, чадо, за стол. Ученье даётся Богом для того, чтобы другим передать всё, что знаешь.
Дальше развернул на столе пергамен, придавил его концы двумя тяжёлыми книгами.
— Вот здесь и запиши всё. Как скакал к Белгороду. Как князя Василька мучили там... Жив он!.. Давид Игоревич забрал его с собой на Волынь.
— Живой?! — радостно воскликнул Гордята.
— Но ты запиши, запиши... Всё как мне молвил. Все имена грешников... все их слова... Чтобы люди знали о грехах можцев...
— Но сам почто не хочешь записать?
— Не могу я, чадо. У меня летопись державная. Нужно в ней писать, каким должен быть державец, какие добрые дела должен сотворить, дабы иные ему следовали.
— Мудро молвишь, отец.
— Возможно... Но сие — тяжкая мудрость для меня, поверь. Вот... пережил я нескольких великих киевских властелинов. Знал Изяслава, видел Святослава и Всеволода. Нынче — Святополк Изяславич сидит в Киеве. А что изменилось на Руси? Да ничего. Держится она лишь силою чёрных людей. Их руками и мечами. Даже Мономах не может себя обуздать — в Золотые ворота ломится.
— Мономах пришёл мстить за обиженного своего брата! — вспыхнул Гордята.
— Правда — она ведь, чадо, многолика. Каждый глядит на неё своими очами — и по-разному видит. Каждый слушает её своими ушами — и по-разному слышит. Одни правдой называют честь. Другие — корысть. А ещё другие — своё честолюбие альбо возносливость.
— Но ведь есть же на свете правда? Истинная!..
Нестор поднял кверху свои прозрачно-синие глаза; его взгляд снова будто отдалился.
— Есть она, сын мой. Правда — сие мудрость, которая озаряет жаждущих великой мыслию, которая побуждает к действию за добро.
— Но разве Мономах не стремится к добру? Он ведь хочет наказать злодеев!