Долго люди обходили стороной Боярский лес и заброшенное капище в нём. А потом исчезли из памяти людей имена Сновида и Роста.
Зато долго ещё помнили воеводу Яна и его пребывание в Василькове-граде.
На Дмитрия Мироточивого, праздник которого падает на месяц октябрь, воевода отыграл свою свадьбу в княжеских теремах. В жёны взял дочь кузнеца, ту самую Гаину, которую выхватил прямо из волховского пламени.
Отец Михаил ещё долго в своих проповедях рассказывал о Божьем персте, который указал Яну Вышатичу дорогу к требищу, помог разгромить мятежников и спасти суженую свою, Богом для него избранную жену — Анну Претичеву. Кто был сим перстом Божьим, отец Михаил не говаривал. Воевода также не вспоминал Наслава. К чему? Так более доверия и больше славы ему.
Наслав же о себе ничего не мог сказать. Был далеко от воеводиного ока. Побаивался, что Яновы мечники охотятся за ним, убежавшим татем. Ибо отряд Роста весь был схвачен. Некоторых повесили ещё в лесу, некоторых бросили в яму-поруб, а кое-кто купил себе прощенье изменой. Сбежавший печерский черноризец, который приблудился к Росту, тот самый Еремея, да Наслав не знали, где приклонить голову.
Вот так оба и появились на Печерских кручах под стольным градом Киевом.
Стояла глубокая осень. Ветер подгонял тяжёлые стада обвисших серых облаков над взгорьями правого берега Днепра. Сердито пенились седые мутные воды реки, даже казалось, что ворчит она и кружит в чёрных водоворотах шальные круги, поглощая всё, что, случалось, падало с берега в воду. С прибрежных дубрав и лесов тучами поднимались сухие жухлые листья, уже прибитые изморозью первых холодов. Оголились каменные и деревянные стены Печерской обители. Чёрными слепыми норами воззрились к небу узкие влазы в монашеские пещеры схимников, которые нынче опустели. Черноризая братия перебралась за стены, в кельи. Надо всей монастырской горой кружили стаи крикдивого воронья. Предвещали морозы, снега, буревеи...
Двух приблудших нищих в обитель не пустили. Вратарь-мних оповестил о приказе отца игумена — никого из мирян не впускать во двор монастыря. Дальним странникам отводился небольшой дом вне монастыря.
Там можно было остаться на ночь, согреться у печи, похлебать постных щей или чечевичной похлёбки, которую сам Иисус Христос с удовольствием хлебал. И только к заутрене да на вечернюю молитву можно было попасть в монастырский храм.
Еремея ходил насупленный и угнетённый. Мучился мыслью: примет ли его назад отец игумен Феодосий и какое покаянье назначит ему за ослушание?
Кутаясь в рваную монашескую рясу, дабы спрятать своё грешное тело от леденящего ветра, вратарь-мних сочувственно пританцовывал около этих двух приблудших. Топал на месте почерневшими, в трещинах подошвами, не знал, чем помочь этим бездомным. Сколько нынче голодных и оборванных бродит по дорогам от града ко граду, от села к селу!.. Холопы[59], изгои[60], рядовичи[61], закупы[62], разорённые княжескими продажами, вирами, боярскими правежами и потягами... Люди, изгнанные из своих огнищ половецкими набегами... И всякий иной разорённый убогий люд...
Вдруг монах-вратарь что-то припомнил. Вытянул голову из старого грязного платка, который был накручен вокруг шеи, дохнул гнилью зубов в лицо Еремее:
— Или вот что: завтра князь Святослав приедет к обители. Будет мириться с отцом Феодосием. Наш игумен не хочет признать старейшинство на Руси черниговского князя. Игумен упрям. Говорит: попустишь грех сей одному, иные князья начнут один другого со столов спихивать и мятежить. Оттого земле нашей горе и разоренье.
— Правда сие, брат... — кивнул дырявой скуфейкой Еремея. Вратарь обрадовался, что нашёл понимающего собеседника, оживился.
— Говорит: старейший князь должен держать в узде меньших князей. Дабы меньшие слушали старшего. Яко сие водится среди братии нашей. Никто не может ослушаться ни игумена, ни пресвитера.
Пробудились ни свет ни заря. В душном виталище[63] странноприимного дома полно людей. Спали все вповалку, на постеленной на земляном полу соломе. Спали одетые и обутые, плотно прижавшись один к другому спинами. Густой, будто вязкий воздух пропах крепким потом, портянками, сыромятиной, овчиной. От печи-мазанки, из-под заслонки, тянуло сизым угаром — заброшенные в печь вечером дрова не горели, шипели и обугливались. Сквозь небольшое окошечко продирался свет угасающих звёзд. Время к заутрене. Странники зашевелились, заохали, зашептали молитвы. У каждого было своё горе, своя беда, от которой желали попросить заступничества и помощи у отцов черноризцев.