«В ноябре, после октября…»
Рассказ
— Кажись, Двустолетний едет… — Мишка Рябов пытается рассмотреть дорогу сквозь грязное, лет двадцать, с тех пор, как сделали столярку в заброшенной церкви, немытое окно. — Знать, точно… Знать, опять мне дома головомойка мылится…
Он радостно спрыгивает с черного от времени, многие годы уже здесь стоящего соснового чурбака и стряхивает с телогрейки стружки, опилки, все то, что может прилипнуть к одежде в этом замусоренном громадном помещении.
— Сбегать посмотреть, чего там? — спрашивает у мужиков, сам весь взъерошенный, всклокоченный, бодрый, как петух перед боем.
— Чего зря летать… — Митряй сказал, как кто другой в пещеру крикнул со всей мочи, чуть эхо не пошло — такой уж у человека голос. — Кто чем богат, выкладывай…
Раз уж Митряй заговорил, что вообще-то само по себе явление в природе, что же другим остается делать.
— Давай…
— Считай…
— Припрятал от бабы…
— А я у своей не спрашиваю, беру, и все…
И Николай тоже не отказался. Вытащил из кармана кошелек, достал помятую пятирублевку и положил на стол пилы-циркулярки, куда и другие. Пила крутится, гудит, стол вибрирует. Бумажные деньги, когда-то хрустящие, в основном беленькие и зелененькие, а сейчас одинаково мятые и грязные, тоже вибрируют и дрожат, как листва дерев на сильном ветру.
Мишка Рябов уже взял в руки старый заплечный мешок, сшитый из попоны, с лямками, вырезанными из расслоенной транспортерной ленты, стоит в дверях, высматривает.
— Чой-та не пойму… — говорит не оборачиваясь. — Ящики, вижу, большие. Должно, «огнетушители»… А этикетки не вижу, не разберу…
Деньги собраны. Мишка комкает их в ладонь, словно ненужные бумажки выбросить собрался, и бежит чуть не вприпрыжку, попробуй — не угонишься.
Он уже дед, внука в школу отправил, а никто его по имени-отчеству не знает. Николай пытается вспомнить отчество, но в памяти упорно появляется, как на фотобумаге во время проявления, только внешность отца Мишки, до самой смерти подвижного старичка, такого же, как сын, остроносого, узкоглазого, а по характеру — заводного.
— Пока бегает, мужики, доделать бы надо… — тоже басом, стараясь Митряю подражать, но безуспешно, раскаты не того тембра, говорит Володя, парень из бригады шабашников, для-ради которых и согнали сюда всю компанию деревенских мужиков: торцевать под размер доски.
Володя вложил в общий котел свой трояк. И работает он здесь со всеми наравне. Вроде и уважить можно. Но душа не лежит уже к делу.
— А ну их к матери… И так опилок за день наглотался… — второй раз за небывало короткий срок гудит бас Митряя, теряясь под высокими расписными арками тяжелыми отголосками.
Сейчас и этот бас ломается где-то на середине каждого долгого звука. Мужики знают — когда-то Митряй сильно «закладывал», лечился даже от этого грешного дела. Но последнее время держится, сильно не налегает, хотя временами и позволяет себе. Но голос выдает его слабость — в предчувствии выпивки он становится как у пьяного, неуверенный и растяжистый, язык слушается плохо.
— Так мы ж опять стоять будем, — упрашивает Володя, понимая, что это бесполезно.
— А чего стоять-то? — вставляет Венька Сидоров, вечный хохмач, брехун и кривляка, человек с маленькой, не многим свойственной особенностью: наговаривает с три короба — на себя: — Чего стоять-то… Слыхал же, Двустолетний приехал. Уж сколько в магазине пустым-пусто было, вы ж тоже, небось, живые, не хуже нас… Лежать будете…
Усы-подкова, словно жеребец его в лицо лягнул, не шевелятся даже когда Венька улыбается, такие густые и тяжелые, будто набриолиненные.
Довод подействовал. Володя уже не уговаривает. Он идет к дверям, хочет посмотреть, не видно ли Мишки Рябова. Но перед самым его носом тяжеленная, окованная листовым проржавелым железом створка распахивается, как от взрывной волны, и Мишка сам влетает пулей.