Потом утку поставили вариться, погрели чай, попили и сели играть в подкидного дурака. Она несколько раз проиграла, рассердилась и игру бросила. Потом ходили к старухе-соседке из другой квартиры, но с их же лестничной площадки, смотрели по телевизору дневные передачи. Потом снова играли в карты, и она отыгралась.
Перебирает все это в уме Прасковья Прохоровна и часто останавливает себя вопросом — вчера это было или позавчера? И думает о том, как часто в ее с дедом жизни встречается слово «снова» — снова играли в карты, снова пили чай, снова ходили к соседке. Каждый день повторяет предыдущий, ничего нового. Что же может заставить волноваться? Отчего подступило к сердцу такое беспокойство?
И тут — заколотилось сердце сильнее — вспомнила…
— Господи, прости… — прошептала.
А вспомнила она, как по ежевечерней своей привычке молилась она сегодня за себя, за деда, за Виктора — сына старшего, за Федора — сына младшего, а вот за Николая — среднего сына своего — помолиться она забыла.
Осторожно опустилась старуха на колени перед образами в углу — ноги-то старые, болят… Обычно стоя молилась, а тут такое дело… И как же она так…
Виктор у нее с детства рос хулиганом, всегда Прасковья Прохоровна за него боялась и сейчас боится. Мало что с годами в характере старшего изменилось — любит поскандалить. А вот Федор пьет. И за этого сердце болит. Пьянка, известное дело, до добра не доводит. У Николая все в жизни хорошо — семья, работа. Но жалеет его мать больше других. От рождения он обиженный — хромает на левую ногу. За что же она его еще обижает, за что забывает? Разве можно сына родного за то забыть, что в жизни у него все идет гладко?
— Господи, Николай угодник, батюшка… Спасительница, царица небесная, матушка… Параскева Пятница, покровительница… Спасите и помилуйте… — зашептала она слова молитвы.
Сначала она стала просить господа бога и всех святых заступиться за сына, спасти и сохранить. Потом стала просить прощения для себя, за то, что стара стала и из-за старости своей забыла помолиться за среднего сына.
Когда молилась, думала, что отойдет ее беспокойство, а не получилось такого. Стало еще тоскливее от сознания собственной вины, словно чувствовало сердце приближение неминуемой беды. И мучал ее вопрос — к чему это? к чему это?
Она проходит по комнате из конца в конец, к образам возвращается, еще раз молится, но беспокойство продолжает усиливаться и Прасковья Прохоровна не находит себе места.
Дед захрапел громче. Подошла старуха к нему, толкнула в плечо. Тот не просыпается, только храпеть перестает.
— Де-ед… — стонущим голосом зовет она и снова толкает старика в бок.
Тот просыпается и смотрит на жену очумело, с испугом, видно, сон нехороший снился, вот и испугался.
— Чего ты?
Чувствуя, что слезы на глазах выступают от жалости к среднему сыну, стала Прасковья Прохоровна рассказывать деду про свою беду.
— Не к добру это, ой, дед, не к добру… — заканчивает она, и слезы в самом деле катятся по ее щекам, неестественно светлые в темноте ночной комнаты слезы.
— Да подь ты… Делать тебе нечего… — отвечает полусонный дед и снова к стене отворачивается, но уже не храпит, только дышит тяжело и неровно, не как во сне.
Садится Прасковья Прохоровна на кровать, но болезненные мысли ее не покидают, и чем дальше, тем больше она беспокоится. И еще невнимание деда ее обижает.
— Дед, спишь? — спрашивает.
— Заснешь тут… — не поворачиваясь, отвечает он.
— Дед, ехать мне надо.
— Куда еще?
— К Николаю… Не к добру это все, не к добру… Чует сердце, случилось что-то…
— Еще чего… Ложись лучше…
Она, зная, что не для сна ложится, все же прилегла. Не накрывается одеялом, не закрывает глаза. Все думает, думает о сыне. Не вспоминает что-то конкретное, — она сейчас вообще не может думать конкретно, — а мечется мыслями с одного на другое, от внешности Николая к его характеру, от характера к своей вине перед ним.
Дед ворочается и кашляет.
— Ехать надо… — снова повторяет Прасковья Прохоровна.
Она не говорит, но молит, просит деда, как просила перед этим темноликую икону.
Дед долго молчит, словно не слышит старухиных слов.