Кэрол решила, что придает чрезмерное значение своей особе; что провинциалы глазеют на всякого. Это успокоило ее, и она была довольна таким философским подходом к вопросу. Но на следующее утро она снова чуть не сгорела от стыда, войдя к Луделмайеру. Бакалейщик, его продавщица и истеричная миссис Дэйв Дайер чему-то смеялись. И вдруг смущенно замолчали, потом, запинаясь, заговорили о луковицах. Кэрол почувствовала, что причиной неловкости была она. Когда в этот вечер Кенникот повел ее в гости к чудаковатым мистеру и миссис Лаймен Кэсс, хозяева, как ей показалось, были смущены их внезапным появлением.
— Что это вы нос повесили, Лайм? — дружески воскликнул Кенникот.
Кэссы смущенно бормотали что-то невнятное.
За исключением Дэйва Дайера, Сэма Кларка и Рэйми Вузерспуна, не было ни одного торговца, в чьем расположении Кэрол была бы уверена. Она знала, что ей только мерещится насмешка в их приветствиях, но она не могла совладать со своей подозрительностью, оправиться от морального потрясения. Она то злилась, то старалась не замечать тона превосходства, которым говорили с ней торговцы. Они не сознавали, что были грубы с нею, они просто хотели показать, что их дела идут прекрасно и что им нечего считаться ни с какими «докторскими женами». Они часто говорили: «Для нас любой человек не хуже другого и даже намного лучше!» Но этот девиз они не распространяли на покупателей фермеров, пострадавших от неурожая. Лавочники-янки были особенно нелюбезны. А Оле Йенсон, Луделмайер и Гус Даль хотели, чтобы их принимали за янки. Джеймс Медисон Хоуленд, родившийся в Нью-Гэмпшире, и Оле Йенсон, родившийся в Швеции, оба доказывали, что они свободные американские граждане, ворча: «Не знаю, есть ли у меня то, что вы спрашиваете», или «Ну, знаете, не берусь доставить это вам на дом к двенадцати».
Чтобы соблюсти хороший тон, покупатель должен был дать отпор. Хуанита Хэйдок мило верещала: «Если покупка не будет у меня к двенадцати, я вашему рассыльному все волосы выдеру!» Но Кэрол была неспособна к этой игре и не умела перебрасываться дружелюбными грубостями. Она завела малодушную привычку ходить по возможности только к Экселу Эгге.
Эксел не пользовался в городе уважением и не был груб. Он все еще оставался чужаком и мирился с тем, что чужаком и останется. Он был неповоротлив и нелюбопытен. В его заведении царил больший сумбур, чем в любом придорожном ларьке. За исключением самого Эксела, никто не сумел бы там разобраться. Кипа детских чулок лежала на полке под одеялом, другая — в ящике с имбирном печеньем, а остаток, как клубок черных змей, свернулся на бочонке с мукой, затиснутом между швабрами, норвежскими библиями, сушеной треской, ящиками с абрикосами и полутора парами прорезиненных сапог для дровосеков. В лавке постоянно толпились фермерши — шведки и норвежки — в шалях и старомодных бурых жакетах, поджидавшие тут своих повелителей. Они разговаривали по-норвежски и по-шведски и безразлично поглядывали на Кэрол. Это было облегчением для нее: они-то по крайней мере не шептали, что она ломака!
Однако себя ей приходилось убеждать, что лавка Эксела Эгге «так живописна и романтична!».
Чувствительнее всего она была теперь к насмешкам над ее туалетами.
Когда она однажды осмелилась выйти в город в новом клетчатом костюме с черно-желтым воротником, она тем самым как бы пригласила к обсуждению своей особы весь Гофер-Прери, который ничем так не интересовался, как новыми платьями и их стоимостью. Это был изящный костюм, покроя, совершенно непохожего на длиннохвостые желтые и розовые платья горожанок. Физиономия вдовы Богарт, стоявшей в дверях, говорила: «Ну, я в жизни не видела ничего подобного!» Миссис Мак-Ганум остановила Кэрол на улице.
— Ах, какой прелестный костюм, верно, ужасно дорогой?
Орава молодых бездельников перед аптекарским магазином тоже высказывала свои суждения:
— Эй, Паджи, сыграем в шашки на этом платье!
Кэрол не выдержала. Она запахнула шубку и торопливо застегнула пуговицы. Юнцы давились от смеха.
II
Никто не раздражал Кэрол так, как эти юные ротозеи, изображавшие из себя людей бывалых, прошедших огонь и воду.