— Ты… ты… Это ужасно…
— Вот еще что. Я буду откровенен. Я не всегда был абсолютно, хм, абсолютно безупречен. Я всегда любил тебя больше всего на свете — тебя и маленького. Но иногда, когда ты бывала холодна ко мне, я чувствовал такое одиночество, мне было так тоскливо… и я… ну, ты понимаешь… я никогда не хотел…
Она выручила его, сказав с состраданием:
— Ах, это неважно, забудем об этом!
— Но перед свадьбой ты как-то сказала, что хотела бы, чтобы твой муж говорил тебе, если сделает что-нибудь дурное.
— Разве? Не помню. И, кажется, больше так не думаю. Ах, дорогой мой, я знаю, как великодушно заботишься ты все время о моем счастье! Вся беда в том, что… я не могу решить. Я не знаю, чего хочу.
— Тогда вот что: не решай ничего. Послушай, что я тебе скажу: возьми на службе двухнедельный отпуск. Здесь уже становится прохладно. Поедем в Чарлстон, в Саванну и, может быть, во Флориду.
— Второй медовый месяц? — неуверенно произнесла она.
— Нет. Не называй этого так. Называй это нашим вторым романом. Я ничего не требую. Я только хочу поездить с тобой по свету. Я раньше не понимал, как это здорово, когда с тобою девушка, у которой живое воображение и такой беспокойный, непоседливый характер. Ну вот… так ты могла бы удрать и поехать со мной на юг? Если бы ты хотела, ты могла бы… выдавать себя за мою сестру, и… я возьму особую бонну для Хью! Я возьму самую опытную бонну в Вашингтоне!
VII
На вилле Маргерита под пальмами Чарлстона, у форта, глядящего на стальные волны бухты, — вот где наконец растаяла ее холодность.
Когда они сидели на балконе, очарованные отблесками луны на воде, Кэрол воскликнула:
— Ну что, ехать мне с тобой в Гофер-Прери? Реши за меня. Я устала колебаться.
— Нет. Ты сама должна принять решение. Откровенно говоря, мне кажется, что, несмотря на этот медовый месяц, тебе пока еще лучше не ехать. Это преждевременно.
Она удивилась.
— Я хочу, чтобы, вернувшись, ты почувствовала себя удовлетворенной. Я сделаю все возможное, чтобы дать тебе счастье, но у меня будет немало промахов. Поэтому я не хочу, чтоб ты спешила. Хорошенько все обдумай.
Она почувствовала облегчение. Еще раз ей представляется случай насладиться неограниченной свободой. Может быть, она поедет… о, она непременно увидит Европу, прежде чем снова сдастся в плен! Но уважение к Кенникоту стало теперь более глубоким. Раньше Кэрол воображала, что ее жизнь будет романом. Теперь она знала, что в ее жизни нет ничего героического, никакого драматизма, волшебства острых ощущений, мощных порывов; но ей казалось, что история ее жизни тем и важна, что она обыкновенна, что это обычная жизнь женщины нашего века, нашедшая свое выражение в протесте. И ей никогда не приходило в голову, что у Уила Кенникота тоже может существовать своя повесть жизни, в которой Кэрол играла роль не большую, чем он, в повести ее жизни; что у него есть свои сомнения и тайные переживания, столь же сложные, как и у нее, и что он тоже мучительно ищет сочувствия и тепла.
Она сидела и размышляла, глядя на волшебное море и держа руку Кенникота в своей.
VIII
Кэрол жила в Вашингтоне, Кенникот — в Гофер-Прери, откуда он с прежней сухостью писал о водопроводе, об охоте на уток и аппендиците миссис Фэджеро.
Однажды за обедом она советовалась с одной генеральшей от суфражизма, вернуться ли ей к мужу.
Деятельница устало говорила:
— Дорогая моя, я крайне эгоистична. Я не представляю себе, чтобы вы были так уж необходимы вашему супругу, и мне кажется, что вашему ребенку будет в здешних школах не хуже, чем дома, в ваших бараках.
— Значит, вы думаете, что мне лучше не возвращаться?
В голосе Кэрол звучало разочарование.
— Это очень трудный вопрос. Когда я говорю, что я эгоистка, я хочу сказать, что смотрю на женщин только с точки зрения их полезности в борьбе за наше политическое влияние. А вы? Могу я быть откровенна? Помните, что, говоря «вы», я не имею в виду вас одну. Я думаю о тысячах женщин, каждый год приезжающих в Вашингтон, в Нью-Йорк, в Чикаго, не удовлетворенных жизнью дома и чающих знамения с небес, — женщин самых разнообразных, от пятидесятилетних матерей в нитяных перчатках до девушек, только что из колледжа, организующих забастовки на фабриках своих собственных отцов! Все вы более или менее полезны мне, но лишь немногие из вас могут занять мое место, так как у меня есть одно достоинство: я отказалась от отца, матери и детей во имя любви к моему богу…