— Вы действительно хотите, чтобы я продолжала?
— Вы меня очень обяжете.
— Я только того и хочу, но учтите, если я продолжу свой рассказ с того места, на котором мы остановились, он будет лишь бледным и бездарным дайджестом самого лучшего, самого своеобразного и наименее известного из ваших романов.
— Я просто обожаю бледные и бездарные дайджесты.
— Тем хуже для вас, вы сами этого захотели. Кстати, вы со мной согласны?
— В чем?
— В том, что я отнесла этот роман к произведениям с двумя женскими образами, а не с тремя.
— Я целиком и полностью с вами согласен, дорогая.
— Тогда больше я ничего не боюсь. Все прочее — литература, не так ли?
— Действительно, все прочее — моя литература. В ту пору у меня не было иной бумаги, кроме моей жизни, и иных чернил, кроме моей крови.
— Вашей — или кого-то другого.
— Она не была другим.
— Кем же она была?
— Этого я до сих пор не не знаю; но знаю наверняка, что другим она не была. Так я с нетерпением жду вашего дайджеста, дражайшая.
— Вы правы. Годы шли, и это были счастливые, очень счастливые годы. Вы с Леопольдиной никогда не знали иной жизни, и все же оба сознавали вашу непохожесть на остальных и ваше чрезвычайное везение. Заоблачные высоты вашего Эдема омрачило чувство, которое вы называете «тревогой избранных», — суть его такова: «Как долго еще может продлиться подобное совершенство?» Эта тревога — как и всякая тревога — до предела обострила ваше блаженство, одновременно сделав его хрупким, опасно хрупким, день ото дня все опаснее. А годы шли. Вам исполнилось четырнадцать лет, вашей кузине двенадцать. Вы с ней достигли пика детства — «зрелой поры детства», как назвал это Турнье. Вы росли в сказке и сами были сказочными детьми. Никто вам об этом не говорил, но вы смутно сознавали, что вас ожидает чудовищная деградация, которая затронет как ваши совершенные тела, так и не менее совершенные души. Неуравновешенные прыщавые подростки — вот каково было ваше будущее. И тогда… Я подозреваю, что именно вам пришел в голову безумный план, о котором пойдет рассказ.
— Ну вот, вы уже ищете оправдания моей соучастнице.
— Разве она нуждается в оправдании? Идея была ваша, не так ли?
— Моя, но ведь она не была преступной.
— Априори — нет, но ее результатом стало преступление в силу ее неосуществимости, которая не могла не вскрыться рано или поздно.
— В данном случае скорее поздно.
— Не будем забегать вперед. Итак, вам четырнадцать лет, Леопольдине двенадцать. Она на вас только что не молилась, и вы могли заставить ее поверить в самую несусветную чушь.
— Это была не чушь.
— Да, много хуже. Вы убедили кузину, что половая зрелость — худшее из зол, но ее можно избежать.
— Можно.
— Вы и теперь так думаете.
— Я в этом уверен.
— Значит, вы как были психом, так и остались.
— С моей точки зрения только я один всегда мыслил здраво.
— Ну конечно. В четырнадцать лет вы уже так здраво мыслили, что торжественно поклялись никогда не взрослеть. А ваше влияние на кузину было столь сильно, что вы и ее заставили дать аналогичную клятву.
— Разве это не чудесно?
— Как для кого. Ведь вы уже тогда были Претекстатом Тахом и под стать вашей страшной клятве подобрали не менее страшные кары за отступничество. Выражаясь яснее, вы поклялись — и заставили поклясться Леопольдину, — что если один из вас нарушит данное слово и повзрослеет, другой его просто-напросто убьет.
— Четырнадцать лет — и уже душа титана!
— Я полагаю, что многим мальчикам и девочкам приходило в голову никогда не расставаться с детством, и некоторые даже преуспели, но все ненадолго. А вот вам двоим, похоже, это удалось. Правда, целеустремленность вы проявили незаурядную. И именно вы, четырнадцатилетний титан, изобрели целую псевдонаучную методику, призванную сделать ваши тела не поддающимися естественному процессу полового созревания.
— Не такую уж псевдонаучную, ведь она сработала.
— Это мы еще увидим. Не пойму, как вы вообще выжили, так над собой измываясь.
— Мы были счастливы.
— Но какой ценой! Как, черт возьми, вы ухитрились измыслить такой чудовищный режим? Впрочем, вас извиняет возраст — вам было всего четырнадцать.