Потом старушонка вновь кинулась бежать, и если бы Амфитрион видел выражение хищной радости, исказившее ее мордочку, то он бы, возможно, крепко задумался — но он ничего не видел.
Он попросту вернулся во двор, запер за собой ворота, пятерней взлохматил свои и без того непослушные волосы — и принялся вновь бесцельно слоняться по двору, но на этот раз улыбаясь и напевая себе под нос.
…А Галинтиада, дочь никому не известного Пройта, все бежала и бежала, прижимая дареный диск к дряблой обнажившейся груди, у самой Кадмеи круто свернув на северо-запад, к окраине Фив, пока не добежала до одинокой развалюхи, чьи полусгнившие деревянные опоры были густо затянуты зеленым плющом.
Старушонка вбежала внутрь, откинув с пола циновку, с натугой приподняла обнаружившуюся под ней крышку люка — и принялась спускаться в открывшийся черный провал по приставной лестнице, которая угрожающе скрипела даже под ее легким телом.
— Свершилось? — нетерпеливо спросили снизу, из темноты.
— Да, — коротко отозвалась Галинтиада и резко, тоном приказа, так не похожим на ее предыдущую манеру речи, добавила:
— Начинайте! У нас мало времени…
Ударил кремень, полетели искры, через некоторое время в углу загорелся небольшой очаг, огонь его с трудом раздвинул мрак в стороны, высветив земляные стены, огромный камень, кое-как обтесанный в традиционной форме жертвенника, — и двух людей у этого камня.
Один из них спешно разворачивал какой-то сверток, очень похожий на тот, который держала радостная Навсикая.
— Скорее! — бросила ему спустившаяся Галинтиада.
Человек молча кивнул, и вскоре на алтаре лежал голенький ребенок — девочка, живая, но не издававшая ни звука, будто опоенная сонным настоем. Галинтиада склонилась над ней и ласково улыбнулась улыбкой матери, нагнувшейся над колыбелью. Ее сверкающие глазки не отрывались от ребенка, высохшие руки суетливо рылись в лохмотьях одежды, словно дочь Пройта страдала чесоткой, — и почти неразличимые люди позади карлицы начали слабо раскачиваться из стороны в сторону, мыча что-то невнятное, что с одинаковым успехом могло сойти и за колыбельную, и за сдавленный вой.
— Слышу! — вырвалось у одного, того, который распеленал девочку. — Слышу Тартар… слышу, отцы мои!.. Слышу…
Галинтиада даже не обернулась.
— Сын у Алкмены родился по воле великого Зевса! — забормотала она, приплясывая на месте. — Сын богоравный, могучий, какой до сих пор не рождался!.. Жертву прими, Избавитель, младенец, Герой Безымянный, — жертву прими, но уже не по воле Зевеса, а тех, кто древней Громовержца… жертвуем искренне новорожденному…
— Слышу Тартар! — подвывали сзади уже оба помощника. — Слышим, отцы наши… о-о-о… недолго уже… недолго!..
Правая рука Галинтиады резко вывернулась из лохмотьев, сжимая в кулаке кремневый нож с выщербленным лезвием; почти без замаха она вонзила нож в живот даже не вскрикнувшей девочки и косо повела лезвие вверх, со слабым хрустом вспарывая грудь. Левую руку дочь Пройта, не глядя, протянула в сторону — и один из помощников, не промедлив ни мгновения, вложил в нее дымящуюся головню из очага.
Нож снова поднялся вверх, с его лезвия сорвалась капля крови — и, зашипев, упала на подставленную головню. Противоестественная судорога выгнула тело Галинтиады, она зажмурилась и запрокинула голову, вжимая острый птичий затылок в плечи.
— Принято, — страстно простонала она. — Свершилось! Дальше…
…В это время на руках у Навсикаи истошно закричал маленький Алкид.
Зеваки уже давно разбежались во все стороны, гоня перед собой мутную волну слухов, сплетен и пересудов, когда Амфитриона наконец впустили в гинекей.
Он остановился у ложа, где откинулась на подушки бледная измученная Алкмена, хотел было… он так и не вспомнил, чего именно хотел, уставившись на два свертка, лежавшие рядом с женой.
Два.
Два свертка.
— Близнецы, — заулыбалась Навсикая, а следом за ней и все женщины, находившиеся в гинекее. — Близнецы у тебя, герой! Ну ты и мужик — с самим Зевсом на равных! Да не мнись — иди глянь на детей, жену поцелуй…
Амфитрион, не чуя ног под собой, послушно обошел ложе, поцеловал в щеку тихую и какую-то чужую Алкмену — и почувствовал, что губы его помимо воли расползаются в совершенно дурацкую и безумно счастливую улыбку.