Я продолжал мучить себя вопросом, как подвести беседу к Николь Ренард. У нее не было ни братьев, ни сестер, о ком бы я мог спросить. Я не знал, что она любила читать, или кто мог бы быть ее любимым киноактером. Наконец, я притих в своих поисках. Мы сидели в мягкой вечерней тишине, слушая, как кто-то негромко спорит об удачах и поражениях «Ред-Сокс», и вдруг я сказал: «Николь Ренард, как мне кажется, хорошая девочка», — и почувствовал, как мои щеки налились краской.
Мэри вздрогнула и уставилась на меня.
— Да, — сказала она.
Я не сказал больше ничего. Мери также молчала. Голос моего отца свалился на нас сверху с его старым рефреном о том, как «Беби Рут» врезали «Янкам».
— Ты ее любишь? — спросила она, наконец.
Мое дыхание участилось.
— Кого?
Она сердито вздохнула:
— Николь, Николь Ренард.
— Не знаю, — сказал я, мои щеки налились кровью, и я не знал, что мне
делать со своими руками.
— Тогда, зачем ты о ней спрашиваешь?
— Не знаю, — снова сказал я с глупым ощущением, что попал в ловушку, осознав, что теперь Мэри ЛаКруа все обо мне знает, и теперь она постоянно будет меня шантажировать.
Наконец, я доверился ее милосердию.
— Да, — сказал я. — Я люблю ее, — удивившись тому, как мне стало легко, словно камень с плеч долой. Мне хотелось залезть на крышу и кричать: «Я люблю ее от всего сердца!»
— Пожалуйста, не говори ей об этом, — умолял я.
— Твоя тайна останется со мной, — сказала Мэри.
Но что это? Где-то в глубинах своего подсознания я хотел, чтобы она поделилась об этом с Николь Ренард.
Три дня спустя, Мэри и Николь снова проводили время вместе на веранде этажом выше. Я сидел и читал «И снова всходит солнце», понимая, что Эрнест Хемингуэй редко пользовался словами, в которых было более чем три слога, что ставило предо мной вопрос, может ли любой, включая меня, стать писателем?
Когда я услышал, как Николь собирается уходить, как ее шаги пересекли комнату этажом выше, и как она сказала: «Бай-бай» — я закрыл книгу, забрался на перила и расположился так, что ей будет трудно меня не заметить.
Вслушиваясь в ее шаги на лестничной клетке, я стоял дрожащими ногами на перилах.
Она вышла наружу.
Я уже не смотрел вдаль.
- Не упади, Френсис, — сказала она, быстро спускаясь с крыльца.
Меня поразил ее голос — сам факт того, что она заговорила со мной, и я чуть даже не упал с перил. Восстановив равновесие, я понял, что она на самом деле произнесла мое имя. «Не упади, Френсис». Мое имя было у нее на устах! Тогда я задрожал в агонии от напряжения. Почему я не ответил ей? Теперь она могла подумать, что я глуп и неспособен начать разговор? Она просто дразнила меня? Или она действительно боялась, что я упаду? Эти вопросы меня просто убили. Я никогда не знал, что от любви можно так выйти из себя. И, наконец, главный вопрос: сказала ли ей Мэри, что я ее люблю?
Я так и не нашел ответов ни на один из этих вопросов. Мы с Мэри больше не разговаривали о Николь. Она всегда очень быстро приходила и уходила, и я также был готов попробовать подкараулить ее где-нибудь за углом. Начались летние каникулы, каждый был занят своими делами. Николь больше не приходила в наш дом. Я как-то увидел, как она шла по Третей Стрит. Она или входила, или выходила из магазина, и у меня остановилось дыхание. И еще раз я видел ее в жаркий летний день около женского монастыря. Она прогуливалась с Сестрой Матильдой, о чем-то беседуя.
Как-то вечером, мы с Джоем ЛеБланком и еще с кем-то торчали у «Аптеки Лурье», и я увидел, как она переходила улицу. Ее платье рисовалось белым пятном в вечернем сумраке. Она посмотрела в нашу сторону и помахала рукой.
Я помахал ей в ответ. Меня сильно взволновало ее внимание.
Джой также помахал ей, крикнув: «Эй, Николь, тебе идут эти чулочки». Затем он рассмеялся над своим, как он думал, остроумным замечанием. Он и не смог бы разглядеть ее чулки с такого расстояния при низком вечернем свете, слепящем нам в глаза.
Остановившись, она замерла, откинув голову, словно была чем-то озадаченна, Джой стал просто разрываться от смеха, а Николь пошла, заметно ускоряя шаг.
— У тебя язык без костей, — сказал я Джою и с отвращением отвернулся.