Они шагали по лесной дороге с двумя длинными баграми на плечах. Свежезаточенные крючки вспыхивали при луне голубоватыми огоньками, а замасленные фуфайки бликовали, будто кожаные.
Лужи по дороге были подернуты слюдой первого заморозка. Лезвием бритвы ледок чиркал по резине бродней.
Километров через пять отец с сыном свернули в лес. Огоньки на копьях потухли и вновь вспыхнули у реки.
Омоченные в воде багры ужалили громадный плот. Черенки прогнулись дугой. Тяжко освобождались бревна из вязкого ила. Обширный омут, чернеющий бездонно, волновался под луной. По нему бежали белые круги, ломаясь и крошась далеко на течении.
Первым прыгнул на плавучую твердь старший Брагин. И, охнув, сразу просел между бревнами. Багор спас. Иначе бы провалился совсем, и сошедшиеся лесины накрыли, потопили.
— Подрубили, гады, связку, — хрипел он. — Колька, веревку кидай. Да не ко мне! За плот кидай. Я обведу. Захомутаем, покуда на теченье не вынесло.
И он, хватаясь за торцы, поплыл в черном дегте к крайним лесинам, чтобы удержать их на тихой воде.
Потом у берега бродил по горло и сращивал перебитую проволоку, ором, матом запрещая сыну лезть в реку на подмогу. Когда плот был снова собран, хотя и жидко, но прочно, он опять первым прыгнул на него. Мокрый, закостеневший, вдруг осип. Трудно было разобрать, о чем он кричал-пищал, отталкиваясь багром от берега.
— Ну его к Богу, батя! Неделю тут стоял и еще пускай, — сын налегал на багор против воли, страшась ночной проводки.
— Засекли нас, Колька, — едва слышным грудным фальцетом высвистывал отец. — Связки подрезали, понимаешь? Знак это. Или сейчас уведем, или прощай тридцать лимонов.
— Тогда ты давай, батя, домой бегом. Я один в принципе справлюсь. Сухое одень, стопарь рвани — тогда ко мне навстречу. Иначе заколеешь.
— Один упустишь, Колька! Расползутся в теснине! Ночь. Не собрать. Пропадет лес.
Они плыли мимо деревни, в чьих владениях вырубили делянку. Домов в темноте было не видать, но даже мраком от них веяло враждебным. Шептал теперь и сын.
— Батя, это здешнего Витьки Бушихина дело. Это он, гад, за прошлогоднего лося с нами рассчитался. Его лось-то был. Он его месяц прикармливал. А мы завалили на дармовщинку.
— И лось наш, и лес наш, Колька!
Плот брюхом скрежетал по камням переката. Летом бы какая-нибудь бессонная старуха обязательно высунула голову в окошко и засекла татей лесных. Но через два стекла не слыхать было в домах ни плеска, ни скрежета.
Только на длинном плесе за деревней старший Брагин стащил с себя мокрую одежду. Некоторое время он, голый, белый, парил в темноте, как утопленник, пока не облачился в фуфайку сына и в его сапоги, а парень остался на бревнах босой.
Река сужалась, деревья на берегах сращивались ветвями, цепляли ветками за лица мужиков.
Будто в тоннеле плыли.
Желтой одинокой звездочкой зажглась, наконец, впереди лампочка на крыльце фермы. Теперь пора было мужикам сверлить баграми песчаное дно, прижимать корабль к берегу — попадать в рукав старицы на отстой.
Если бы не купанье отца — одно удовольствие было бы от такого ночного плаванья. И перебрел бы старший Брагин к дому через реку, не задумываясь. Но он так застудился, так ослаб и пал духом, что согласился ехать на закорках.
Ноги Кольки от ледяной воды анестезировались, пятки не ощущали боли от острых камней. Спиной он чувствовал, как трясет отца лихоманка.
— В принципе я один могу в Москву сгонять, батя. Ты бы не дергался.
Сиплым голосом отец свистел на ухо сыну:
— С таким грузом тебе и не поддомкратить-то, если шина лопнет. Ничего. В кабине отогреюсь.
Сын ссадил всадника на крыльце, и пока отец переодевался, завел мотор у грузовика. Уютно, призывно горел огонек в просторной кабине с бахромой поверху окошек, с фотографиями голых девок на стенках.
Отец необычайно тяжко, устало забрался в кабину и уполз за спинки сидений под одеяло.
На крыльце в свете фонаря в финской дубленке внакид и в ночной рубашке до пят стояла мать Зоя и крестила грузовик. Задним ходом машина продавливала темноту, одолевая первые метры длинного пути.
Грузовик долго и печально загудел — прощались с плаксивой хозяйкой.