Золотая душа, золотой туман, массивная золотая цепочка с кулоном, на котором переплеталась бриллиантовая вязь их инициалов «Г» и «М»… К ее услугам была легковая машина, ее возили по модным портнихам, ювелирам, сапожникам, скорнякам. Это было так увлекательно!
Ее родной 10 «Б» готовился к выпускным экзаменам, а она, Гаранфил, уже носила под сердцем первого ребенка.
— Гаран-фил! — голос Магеррама долетел из открытого окна. — Где ты там? Проводила мать?
«Иди, Гаранфил, — мысленно приказала она себе, — иди расплачивайся…»
* * *
Как он ждал этой минуты, сколько передумал там, в колонии, терзаясь ревностью, страхом, предвкушением встречи. Почему она так отчужденно смотрит на него с порога. Дети спят… Они одни в доме. Может же он, черт возьми, обнять наконец свою жену?
Магеррам шагнул ей навстречу, обнял и, привстав на носки, впился губами в ее сомкнутый прохладный рот. И вдруг почувствовал, что локти ее, напрягаясь, все острее упираются ему в грудь, давят, отталкивают. Мягкое, умеющее быть таким податливым тело рвется из его объятий.
— Осс-ставь, Магеррам!
Она вырвалась, почему-то сбегала в ванную, вернулась бледная, умытая, с недобро поблескивающими глазами.
Ему стало вдруг душно, жарко, подошел к окну, вдохнул чистой прохлады. Где-то под лопаткой будто горячее лезвие ножа шевельнули.
Случилось. То, чего он боялся, случилось. Это не та Гаранфил, с которой больше десяти лет спали они на одной подушке. Не робкий нежный цветок Гаранфил, сладость которого была утешением и радостью его жизни. Он внимательно посмотрел на жену и заметил, как сжалась, напряглась она под ситцевым халатиком.
Не та.
Той Гаранфил нет. Ушла.
Навсегда ушла. Прозрела и ушла. Как она торопится мимо него в спальню… Как он сразу не догадался — почему именно в спальне уложила она всех детей, не отпускала мать! Готовилась, значит. Все заранее продумала. Зря он так торопился из колонии.
— Где тебе постелить, Магеррам? — суховато спросила Гаранфил, будто старого дядю спросила.
И снова больно встрепенулось, заныло сердце.
— Стели где хочешь.
Хлопнуло распахнутое внезапно налетевшим ветром окно. Кто-то из детей забормотал во сне, и Гаранфил поспешила к ним.
В Баку это нередко: в тишине вдруг вздрогнут, зашумят деревья, с нарастающим гулом налетит проснувшийся Хазри — и пошел, пошел ломать деревья, вздымать вихри пыли, распахивать окна, задирать подолы женских юбок…
Магеррам закрыл окно на шпингалет, походил по комнате, подумал, что надо завести часы, — мерное тиканье маятника всегда хорошо на него действовало; было что-то надежное, устойчивое в их аккуратном бое, фундаментальной высоте, благородной матовости дерева.
Нашел ключ, взгромоздился на стул.
Странно, ключ крутился свободно, вхолостую, и что-то там внутри механизма жалобно попискивало.
Пружина сломана. Кто же это? Часы заводились туго, и надо было приложить силу… Вот и часы сломаны.
Он вдруг ощутил живую, рвущуюся связь между тем, что мучило его, и этими часами, в течение десятков, а может, и сотни лет, отсчитывавших бегущее время. Он выменял часы на две буханки хлеба, и спасибо им — маятник отбивал спокойные, счастливые минуты десяти лет.
А теперь часы мертвые, и от неподвижности стрелок ему особенно одиноко, даже страшно, как в тот день, когда он ждал приговора.
Гаранфил откинула спинку дивана, принесла из спальни постель. Шелк на одеяле, когда-то яркий, вышитый золотыми фазанами, поблек, стерся, остались смешные птицы с будто выщипанными хвостами, подрезанными крыльями.
— Ложись, — она взбила подушку, разгладила ладонью верх белоснежного пододеяльника.
Он протянул руку, пытаясь поймать ее за полу распахнувшегося халата, задержать бы, поговорить по душам, но Гаранфил извернулась боком, выключила свет и закрыла за собой застекленную дверь спальни.
Он не нашел в себе сил раздеться, в чем был — мятых пыльных брюках, грязной сорочке, от которой пахло сыростью, — лег поверх одеяла, уставился в потолок, на котором вспыхивали и гасли пятна скользящего света проезжавших мимо дома машин.
Не снимая халата, легла и Гаранфил. Через узорчатое стекло в двери ей был виден огонек сигареты, вычерчивающий свои бесконечные полукружья в темноте. Много курит. Раньше просто баловался, для солидности, что ли… Ночью вообще никогда не курил. А теперь как будто весь отпущенный на всю оставшуюся жизнь запас сигарет торопится выкурить.