В густое вино
Заветные кольца бросайте!
Миша ликовал, будто это ему поднесли золотую чашу с тем самым густым пушкинским вином. Он ликовал оттого, что произносит пушкинские слова, которые все золотые.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Мне показалось, что чудо произойдет уже в следующее мгновение — ночь отхлынет, и на небо взойдет неурочная заря.
Стихи кончились, но Миша стоял и смотрел вверх, словно искал улетевшие в пространство строки. И мы все, замерев, смотрели на Мишу и ждали. Он вздохнул, отошел от костра и сел.
— Вот что такое поэзия, — тихо сказал Георгий Матвеевич, но все услышали его голос. Он поднялся. — Миша прочитал удивительно хорошо. И может быть, стоило хоть изредка собираться людям вместе, чтобы послушать только одно стихотворение.
— Миша, — шепнул я, — после твоих стихов…
— Пушкинских… — сказал он.
— …пушкинских, — согласился я, — ничего не хочется слышать. Пошли побродим.
— Пошли, — сказал он.
Мы сели над рекой. Свесили ноги с обрыва.
У костра не видно было, что луна уже взошла. Здесь, за стеной деревьев, ничто не мешало ей светить. Искрила трава, хвоя на елях, сверкали песчинки и река, серебряная от излучины до излучины, вызванивала приглушенно и многоголосо, словно за невидимой дверью собралась празднично одетая толпа веселых людей, придумавших добрую забаву.
Зазвенела пчела. Совсем близко.
— Ты знаешь, — сказал Миша, — она, кажется, села мне на голову.
Я торопливо принялся расстегивать рубашку.
— Что ты делаешь? — удивился Миша.
— Я обмотаю рубашкой руку и схвачу пчелу!
— Не надо, — Миша улыбнулся. — Ну зачем ей меня кусать? Ее в улье ждут. Наверное, слишком много меда набрала.
И я тотчас позавидовал Мише: пчела выбрала для отдыха его голову, не мою.
— Вот и улетела, — сказал Миша.
Мы прислушались, но звон пчелы утонул в ребячьих хлопках: у костра шли танцы.
— Почему бы не предположить, что пчела не есть существо, а только его часть, — сказал Миша. — Ведь даже голова человека еще не человек. А что, если существо — рой. Такое вот существо. Единое, но состоящее из автономного множества. Собственно, и человечество тоже, может быть, единый организм. Ведь он и растет, и развивается, и, по всей вероятности, стареет.
— Значит, ты думаешь, что человечество незрелый плод, и, значит, когда-нибудь оно созреет, а созрев, плод даст семена для новых плодов. Только что он из себя будет представлять — зрелый плод человечества?
Мне всегда нравилось философствовать, только не с кем было. Я ждал, как ответит на мою умность умный Миша. Он засмеялся:
— Ты, видимо, и не подозреваешь, что в своих рассуждениях близок к Аристотелю.
— Ты читал Аристотеля? — У меня даже дыхание перехватило.
— Читал, — сказал Миша чересчур обычным голосом: ему все-таки тоже очень нравилось, что Аристотеля он читал. — В одной из своих работ сей учитель Македонского рассуждает о созревании. Созревание по Аристотелю — вид варения. Он очень смешно рассуждает: «Созревание нарывов — это варение внутренней влаги под действием природного тепла».
Миша вырос в моих глазах еще на три головы. Теперь он был Гулливер перед лилипутом.
— А где ты взял книгу Аристотеля? — спросил я жалобно.
— У себя дома.
— Твои родители… профессора?
— Моя мама на Красилке работает, — сурово сказал Миша. — Книги дедушкины. Он был революционер.
— А как его фамилия?
— Черепнин.
— Улица Черепнина, — вспомнил я.
— Да, это в честь дедушки.
Мне захотелось что-то сделать для Миши, для замечательного нашего Миши — внука отважного революционера.
— У меня есть томик Пушкина, хочешь я тебе его подарю?
— У меня есть дореволюционное собрание сочинений, прекрасно иллюстрированное.
— Миша, а можно мне к тебе прийти?
— Ну конечно, приходи. Мама не любит, когда я даю книги из дедушкиной библиотеки, но ведь исключения даже из правил возможны.
Низко над нами промчалась птица. От полноты счастья — какого удивительного друга послала мне жизнь — я раскрыл руки и шагнул с обрыва в искрящуюся пропасть песчаного пляжа.
Я, конечно, хотел полететь, но — упал. Не больно, хотя и чувствительно.
— Господи, какие дурные бывают люди! — возмутился Миша.