А рядом висела совсем небольшая картина. Она очень понравилась Кате — это была уже жанровая сценка. Бранкович сказал, что это «Свадьба в Тузле» (есть такой городок в Боснии).
Свадьба была восточной, красочной, пестрой. Ни маленьком холсте был запечатлен целый мирок: чинные жених и невеста за столом под цветущей сливой, мулла в чалме, танцующая молодежь в джинсах, тут же пляшущие цыгане, какие-то важные пожилые усачи в воскресных «тройках», шафер явно мафиозного вида с гвоздикой в петлице, подвыпившие гости, среди которых было пруд пруди небритых боевиков в камуфляже, одной рукой обнимавших хохочущих подружек, а другой придерживавших автоматы. И над всем этим мирком парил ангел с крыльями, как у белой летучей мыши, и дудел (едва не лопались румяные щеки) на саксофоне.
«Свадьба в Тузле» дышала мелодиями Кустурицы, и от этого на душе Кати сразу стало как-то легче. Словно что-то отпустило… Она повернулась к Бранковичу. Тот улыбался, словно говорил — вот видите, и ничего страшного. Я такой.
Со «Свадьбой» соседствовал еще один портрет, написанный маслом. Очень красивая обнаженная блондинка. Поза, в которой она была изображена, и особенно соседствовавший рядом с ней на холсте металлический шест намекали на то, что Бранкович изобразил стриптизершу. Катя хотела было рассмотреть этот портрет получше, но Бранкович внезапно снял его и поставил на пол изображением к стене.
— Извините, — сказал он быстро, — это неудачная работа. Совсем неудачная.
Об этом портрете стриптизерши Катя почти сразу же забыла, потому что внимание ее было отвлечено «большим полотном», стоявшим на станке. А вспомнила про портрет позже, быть может, даже с непростительным опозданием.
Бранкович медленно стянул синюю ткань с холста и…
Катя увидела поле. А может, и кладбище. А может, и одну огромную разрытую могилу. А может, и гигантское препарированное тело. На холсте все это одновременно сливалось и расслаивалось, разделялось и соединялось, отпочковывалось и срасталось вновь. Земля была похожа на плоть. Плоть становилась землей. Золотые колосья прорастали сквозь спутанный клубок тел, изображенных внизу холста. Но эти скрюченные мертвые тела были как бы и живыми: они копошились, извивались, вгрызались друг в друга, пытаясь пробиться сквозь толщу плоти-земли наверх, к свету. А наверху, на тучном и спелом ржаном поле тоже были тела, тела, груды мертвых, живых, полуживых тел, трупы, живые трупы.
На поле во ржи шла яростная битва — обнаженные фигуры и фигуры, одетые в форму разных времен, разных веков от рыцарских лат до камуфляжа, сплетались самым невообразимым образом и самым фантастичным, жестоким образом уничтожали друг друга. У них было и оружие — разных веков и разных стран, от турецкого ятагана до миномета, но оно ничего не решало. Живые и мертвые пожирали, рвали друг друга на части, и пощады не было никому. А плоть в калейдоскопе красок обращалась в прах, в корни, стебли, колосья…
В правом углу картины были видны башня и гусеницы танка. Броня его была залита кровью, а мощные гусеницы вминали, запахивали в землю растерзанные человеческие останки. Это был словно вмонтированный в картину кадр из некогда скандально знаменитого фильма Александра Павловского про кавказскую воину. А в центре холста Катя снова увидела Артема Хвощева и содрогнулась; потому что портрет «обнаженного» оказался не чем иным, как этюдом к тому, что было нарисовано здесь. А здесь в Артеме уже не было ничего человеческого — окровавленное голое тело словно бы распадалось, расчленялось на части, утопая, увязая, погружаясь в землю, прорастающую стеблями ржи.
Все было изображено с поистине «далианской» точностью к деталям в строгой академической манере, отчего эффект был еще большим. Возможно, в самом этом запредельно точном натурализме присутствовал своеобразный кич, но вместе с тем что-то в этой пока еще не законченной картине (верх холста оставался пока недописанной грунтовкой) было до крайности зрелое, сильное, болезненно-оттайкивающее и одновременно притягательное. Нигде, ни на одной выставке мимо такой картины пройти было нельзя.