— Я предлагаю выпить, кошевой Стягайло, за твои клейноды. За твою счастливую булаву.
— Но...
— Погодь, погодь, Иван, дай кончить Гетман Иван Самойлович велел передать, что как только Сечь присягнёт царскому величеству, так и будет там и булава, и бунчук у кошевого.
Стягайло побледнел, столь неожиданно-нежданно свалилась эта весть на него. Весть, которую до конца жизни ждал Серко, да так и не дождался. А он? Только вчера стал кошевым — и вот уже клейноды, символы его настоящей власти и высокой чести, обещаны.
— Ну, Михайло, — наконец вымолвил он взволнованно, — да за это, да за такую весть... Дай я тебя поцелую.
Кошевой потянулся к Соломахе, обнял его, расцеловал, расплескав из чарки горилку.
— Э-э, где пьют, там и льют, — сказал весело, снова наполняя её. — Пьём, братцы.
После второй чарки кошевой поднялся, прошёл к Гуку, полуобнял его.
— Эх, Петро. Нам ворочают клейноды Ты хоть понимаешь, что это значит?
— Понимаю, атаман, понимаю.
— А коль понимаешь, зачем же мне палки в колеса? Петь? А?
— Прости, Иван, бес попугал.
— Крестом его, окаянного, крестом гони прочь от себя, Петя. Я прощаю тебя, но и ты ж на меня сердце не держи.
Назавтра дивились казаки, как войсковой писарь, взобравшись на степень, стал звать казаков к присяге. И сам вместе с кошевым и есаулом пошёл первым целовать крест великому государю на верность. А за ним и его курень.
Сечевому попу отцу Арсению в тот день подвалило работы, ибо крест, который целовали казаки, держал в руках ор и каждому, осеняя крестом, говорил нравоучительно:
— Не порушь креста, сын мой, не бери греха. Где крест, там сила, где грех, там нечистый.
К вечеру крестоцелование окончилось и кошевой распорядился выдать каждому присягнувшему по доброй чарке горилки. Атаманы-молодцы пили, а выпив, пеняли:
— Ось с цего треба було и починаты. Га-а!
Глава 41
ИВАН ВЕЛИКИЙ И ЦАРЁВ НАКАЗ СОБОРУ
Кремлёвский Иван Великий — самый высокий в Москве, главу его золотую отовсюду видно, и москвич мигом находит его взором, когда вспоминает о Всевышнем и когда хочет попросить у него чего-нибудь: доброго дня, удачи в покупке или продаже, счастливой дороги, верного товарища, дармовой чарки или денежки, которую какой-нибудь разиня обронил для него. Хошь не хошь, и Ивану Великому поклонишься.
В Крещение в Москве было хоть и холодно, но солнечно Снег под ногами поскрипывал, на реке проруби парили; на площадях толпился народишко, кто с делом, а кто и так просто, любопытства ради. На Ивановской площади закричал кто-то:
— Еля, снег!
Все головы задрали. И впрямь, какие-то белые хлопья вкруг Ивана Великого трепыхаются в воздухе.
— Какой же снег с ясного неба?
— То не снег, братцы!
— А шо ж?
— То листы.
Все стадом бараньим кинулись к Ивану Великому хватать листки, летящие с неба: уж не Всевышний ли рассыпал их москвичам в назидание?
— Кто грамотей? Что в листках-то?
— В них молитвы.
— Вот то-то. Он напоминат нам.
— Кто — он-то?
— Дурак, забыл, кто на небе-то.
И вдруг словно из-под земли стрельцы явились. Несколько побежало к Ивану Великому, другие принялись отнимать листки.
— Не читать? Не читать! Как так — не отдашь? Кнута захотел?
А кому ж кнута хочется: «Бери уж, всё едино я неграмотный» Но некоторые, самые ушлые, совали листки за пазуху или в рукав: «А у меня нет, не досталось» Не станешь же всякого обшаривать, да ещё и найди его, листок-то. Но большинство отдавали без прекословия: «Бери от греха».
А бегавшие к колокольне стрельцы волокли уже мужика оттуда.
— Пымали голубя. Ишь, стервец, вздумал народ мутить!
— Кого пымали-то?
— Да Гераську Шапошника.
— За что?
— Как «за что»? Это ить он с колокольни те листки кидал.
— А я думал...
— В это время ветер дунул.
— Куда ж его?
— Известно куда, к Сытою в подвал спину причёсывать. Молитовки-то старого письма, раскольничьи. За это, брат...
— «...А под кнутом тот Герасим Шапошник оговорил Антошку Хворого, с которым они переписывали те листки запретные», — читал дьяк монотонно опросные листы, присланные с Разбойного приказа из застенка.