И снова старик начинает переворачивать страницу за страницей, подписывает бумаги, а позднее выслушает и наследника, явившегося со своей супругой пожелать ему скорого выздоровления; врачи, несомненно, порадовались бы, до чего кратки сегодняшние аудиенции, ведь столько мыслей, которые сейчас так естественны, не может быть высказано вслух, столько слов не может быть произнесено, потому что они вызвали бы нежелательные ассоциации…
…А затем обед, на сей раз — бульон из четырех кур, но у императора нет аппетита…
…Затем…
— Господа, оставьте меня, я хочу поработать. (Как объяснить этим фельдшерам, что работа для меня гораздо более действенное лекарство, чем все их медикаменты…)
…И пока я могу работать…
…Пока могу…
Только когда от утомления император на минуту теряет сознание, врачи, воспользовавшись этим, вместе с Кеттерле переносят его в постель.
Он чувствовал, что куда-то его несут, а потом кладут во что-то податливое, мягкое, чему его тело отдалось с невероятным облегчением. Быть может, уже вечер, час сна, значит, все в порядке, все как обычно… Да, еще вот что, он вспомнил…
Кеттерле не услышал, а скорее прочел свое имя на губах больного.
Что Его Величеству угодно?
Император сегодня не закончил работу — кое-что осталось, — пусть Кеттерле разбудит его завтра на час раньше, в половине четвертого.
Удивительное дело — такое ощущение для него новость. Оно так приятно: лежишь себе, освобожденный от всего, на грани между бодрствованием и сном, а может быть — он просто спит и все это только снится, непрестанный гул в ушах обволакивает все густым туманом, за которым что-то происходит, порой доносятся шаги, кто-то что-то говорит, но все это ему безразлично, все касается того мира, из которого он, Франц Иосиф, только что выскользнул и теперь лежит тут, без сил, давая возможность голове, телу, каждой руке и каждой ноге в отдельности покоиться всей своей тяжестью на мягком матраце. Один лишь намек на еще неосуществленное движение вызывает в суставах предчувствие боли, причем, как ни странно, ощущения эти не раздражают, по-своему даже приятны, вместе с сознанием полного отдохновения и покоя они вызывают представление о чем-то… что трудно определить, но к чему, очевидно, подходит слово, которое он так часто слышал… от других: слово — счастье, ощущение счастья. За всю свою жизнь он, собственно, толком не представлял себе его значения. Да, когда-то рядом с ним была Элизабет, и в молодые годы… Но с самого начала что-то ему мешало. Она была красива, привлекательна, полна желания сделать ему приятное, по крайней мере поначалу… Но его, Франца Иосифа, она, пожалуй, никогда не понимала. Она была так не похожа на него, совсем не похожа! Иначе думала, иначе чувствовала, не было ничего, в чем их взгляды могли бы совпасть, словно они говорили на разных языках. И вот Франц Иосиф научился молчать. Не из равнодушия, просто было столько важных дел, с годами их только прибывало, на него ложилась все большая ответственность, требовавшая от человека полной отдачи, в особенности — если этим человеком был император. Элизабет так никогда этого и не поняла, она попросту не интересовалась такими вопросами. И Рудольф тоже не понимал. Сын был точной копией своей матери — только в мужском издании. Они не были Габсбургами. Не были Габсбургами! В том-то и дело. А потом настала очередь Франца Фердинанда — в нем уже было больше от Габсбургов, но он был слишком ограничен. Хоть глупость и не худшее из зол, но плохо, когда глупец считает себя умником. А ведь так просто: понять свой долг, свою ответственность и назначение. И выполнять их. Все остальное в сравнении с этим ничтожно — и радость, и счастье… Человеческие слабости! Они дают удовлетворение людям с душой бабочки-однодневки. Такие люди живут для себя, а следовательно, живут сиюминутными интересами. Он жил во имя своего предназначения, которое испокон веков один Габсбург передавал другому, как то предопределил кесарь над кесарями. И теперь он будет давать отчет своему Господину и повелителю ясным, твердым голосом, силу которому придаст чистая совесть…